Абхазия 0 (0)

Кавказ в стихах обхаживая,
гляжусь в твои края,
советская Абхазия,
красавица моя.

Когда, гремя туннелями,
весь пар горам раздав,
совсем осатанелыми
слетают поезда,

И моря малахитового,
тяжелый и простой,
чуть гребни перекидывая,
откроется простор,

И входит в сердце дрожь его,
и — высоту обсеяв —
звезд живое крошево
осыплет Туапсе,

И поезд ступит бережно,
подобно босяку,
по краешку, по бережку,
под Сочи на Сухум,—

Тогда глазам откроется,
врагу не отдана,
вся в зелени до пояса
зарытая страна.

Не древние развалины,
не плющ, не виадук —
одно твое название
захватывает дух.

Зеркалит небо синее
тугую высоту.
Азалии, глицинии,
магнолии — в цвету.

Обсвистана пернатыми
на разные лады,
обвешана в гранатные
кровавые плоды,

Врагов опутав за ноги,
в ветрах затрепетав,
отважной партизанкою
глядишь из-за хребта.

С тобой, с такой красавицей,
стихам не захромать!
Стремглав они бросаются
в разрыв твоих громад.

Они, тобой расцвечены,
скользят по кручам троп —
твой, шрамами иссеченный,
губами тронуть лоб!

Игра 0 (0)

За картой убившие карту,
всё, чем была юность светла,
вы думали: к первому марту
я всё проиграю — дотла.
Вы думали: в вызове глупом
я, жизнь записав на мелок,
склонюсь над запахнувшим супом,
над завтрашней парой чулок.
Неправда! Я глупый, но хитрый.
Я больше не стану считать!
Я мокрою тряпкою вытру
всю запись твою, нищета.
Меня не заманишь ты в клерки,
хоть сколько заплат ни расти,
пусть все мои звезды померкли —
я счет им не буду вести.

Шептать мне вечно, чуть дыша,
шаманье имя Иртыша.
В сводящем челюсти ознобе
склоняться к телу сонной Оби.
А там — еще синеют снеги,
светлейшие снега Онеги.
Ах, кто, кроме меня, вечор им
поведал бы печаль Печоры!
Лишь мне в глаза сверкал, мелькал,
тучнея тучами, Байкал.
И, играя пеною на вале,
чьи мне сердце волны волновали?
Чьи мне воды губы целовали?
И вот на губах моих — пена и соль,
и входит волненье, и падает боль,
играть мне словами с тобою позволь!

Предгрозье 0 (0)

В комнате высокой
на целый день
сумрачная, смутная
осела тень.
Облачные очереди
стали в ряд,
молнии рубцами
на лице горят.
Голос ненаигранный —
дальний гром,
словно память кинутая
детских дрём.
Вот и ветер, хлынувший
волной обид,
каждый сердца клинышек
дождем дробит…
Движется республика,
шумит внизу,
слушает плывущую
над ней грозу.
Как мне нынче хочется
сто лет прожить,—
чтоб про наши горечи
рассказ сложить.
Чтобы стародавнюю
глухую быль
били крылья памяти,
как дождик — пыль.
Чтобы ветер взвихренный
в развал теней —
голос ненаигранный
чтоб пел о ней.
О моей высокой
синемолнийной
комнате, тревогою
наполненной.
Вот хотя бы этот
грозовой мотив
выпомнить и выполнить,
на слух схватив.
Это не колеса
бьют и цокают
в песнь мою и в жизнь мою
высокую.
Это рвет республика
сердца внизу,
слушая плывущую
над ней грозу.
Ты плыви, плыви,
гроза, по желобу:
долго небу не бывать
тяжелому.
Ты плыви, гроза,
на нас не вешайся,
прибавляй нам смелости
да свежести.
По моей высокой
синемолнийной,
бодрою тревогою
наполненной.

Об обыкновенных 0 (0)

1

Жестяной перезвон журавлей,
сизый свист уносящихся уток —
в раскаленный металл перелей
в словолитне расплавленных суток.

Ты гляди: каждый звук, каждый штрих
четок так — словно, брови наморщив,
ночи звездный рассыпанный шрифт
набирает угрюмый наборщик.

Он забыл, чт**о**на плечи легло,
он — как надвое хочет сломаться:
он согнулся, ослеп и оглох
над петитом своих прокламаций.

И хоть ночь и на отдых пора б,-
ему — день. Ему кажется рано.
Он качается, точно араб
за широкой страницей Корана.

Как мулла, он упрям и уныл,
как араба — висков его проседь,
отливая мерцаньем луны,
не умеет прошедшего сбросить.

У араба — беру табуны,
у наборщика — лаву металла…
Ночь! Меня до твоей глубины
никогда еще так не взметало!

2

Розовея озерами зорь,
замирая в размерных рассказах,
сколько дней на сквозную лазорь
вынимало сердца из-за пазух!

Но — уставши звенеть и синеть,
чуть вращалось тугое кормило…
И — беглянкой блеснув в вышине —
в небе вновь трепетало полмира.

В небе — нет надоедливых пуль,
там, не веря ни в клетку, ни в ловлю,
ветку звезд нагибает бюль-бюль
на стеклянно звенящую кровлю.

Слушай тишь: не свежа ль, не сыра ль?..
Только видеть и знать захотим мы —
и засветится синий сераль
под зрачками поющей Фатимы.

И — увидев, как вьется фата
на ликующих лицах бегоний,-
сотни горло раздувших ватаг
ударяют за нею в погоню.

Соловей! Россиньоль! Нахтигалль!
Выше, выше! О, выше! О, выше!
Улетай, догоняй, настигай
ту, которой душа твоя дышит!

Им — навек заблудиться впотьмах,
только к нам, только к нам это ближе,
к нам ладонями тянет Фатьма
и счастливыми, росами брызжет.

Мозг извилист, как грецкий орех 0 (0)

Мозг извилист, как грецкий орех,
когда снята с него скорлупа;
с тростником пересохнувших рек
схожи кисти рук и стопа…

Мы росли, когда день наш возник,
когда волны взрывали песок;
мы взошли, как орех и тростник,
и гордились, что день наш высок.

Обнажи этот мозг, покажи,
что ты не был безмолвен и хром,
когда в мире сверкали ножи
и свирепствовал пушечный гром.

Докажи, что слова — не вода,
времена — не иссохший песок,
что высокая зрелость плода
в человечий вместилась висок.

Чтобы голос остался твой цел,
пусть он станет отзывчивей всех,
чтобы ветер в костях твоих пел,
как в дыханье — тростник и орех.

 

По Оке на глиссере 0 (0)

Глиссером
по вечерней
медной,
тускло плавящейся
Оке
с дорогою,
неверной,
бедной
схолодавшей
рукой в руке.
Брызгами
разлетаясь на стены,
за кормою
кипит вода!
Всё безрадостнее,
всё явственней
ветер за плечи
рвет года;
зеркалами огня
кровавыми
на осколки
разбивши плес,
над беспамятными
провалами
он былое,
свистя, унес.
Что тут памяти
тускло вспыхивать,
берега
зазря волновать!
Эта выдумка
вечера тихого
неудачна
и не нова.
Этот путь,
прорезаемый глиссером
в предвечерний
речной туман,-
наш,
усыпанный водным бисером,
завершающийся
роман.
Берега
отдаются сумеркам
под жестокую
медь зари.
Ночь летит
с парашюта кувырком,
как ни вспыхивай,
ни гори.
За спиною
режет пропеллер
наше прошлое
без следа…
Берега
навзрыд захрапели,
и без памяти
спит вода.

Слушай же, молодость, как было дело 0 (0)

Слушай же, молодость, как было дело,
с чего начинали твои старики,
как выступали бодро и смело
в бой с белой гвардией большевики.

Сегодня мне хочется вспомнить о тех,
кто в памяти сердца заветно хранится,
чьи неповторимые голос и смех —
как жизнью отмеченная страница…

Однажды, домой возвращаясь к рассвету
мимо кремлевских каменных стрел,
быстро идущего Ленина встретил, —
но вслед обернуться ему не посмел.

Он шел одиночным ночным прохожим,
быть может — воздухом подышать;
меня восторг пронизал до дрожи,
я так боялся ему помешать.

Я б хотел для грядущих, не только для нынешних,
изучающих рост государства ребят,
воссоздать звонкий голос Марии Ильиничны
и пристальный Надежды Константиновны взгляд…

Я встречался с Калининым в кабинете «Известий»;
он спорил с нами о значенье стихов,
и нам хотелось побыть с ним вместе
хоть до вторых петухов…

Простые, большие, сердечные люди,
кто был всех цитатчиков строгих умней,
кто предвосхитил в тогдашние будни
улыбки сегодняшних, праздничных дней!

Северное сияние 0 (0)

Наши лиры заржавели
от дымящейся крови,
разлученно державили
наши хмурые брови.

И теперь перержавленной лирою
для далеких друзей я солирую:

«Бег тех,
чей
смех,
вей,
рей,
сей
снег!

Тронь струн
винтики,
в ночь лун,
синь, теки,
в день дунь,
даль, дым,
по льду
скальды!»

Смеяв и речист,
смеист и речав,
стоит словочист
у далей плеча.

Грозясь друзьям усмешкою веселой,
кричу земли далеким новоселам:

«Смотри-ка пристально —
ветров каприз стальной:
застыли в лоске
просты полоски,
поем и пляшем
сиянье наше,
и Север ветреный,
и снег серебряный,
и груди радуг,
игру и радость!

Тронь струн
винтики,
в ночь лун,
синь, теки,
в день дунь,
даль, дым,
по льду
скальды!»

О смерти 0 (0)

Меня застрелит белый офицер
не так — так этак.
Он, целясь,— не изменится в лице:
он очень меток.

И на суде произнесет он речь,
предельно краток,
что больше нечего ему беречь,
что нет здесь пряток.

Что женщину я у него отбил,
что самой лучшей…
Что сбились здесь в обнимку три судьбы,—
обычный случай.

Но он не скажет, заслонив глаза,
что — всех красивей —
она звалась пятнадцать лет назад
его Россией!..

Небо революции 0 (0)

Еще на закате мерцали…
Но вот — почернело до ужаса,
и все в небесном Версале
горит, трепещет и кружится.

Как будто бы вечер дугою
свободу к зениту взвез:
с неба — одна за другою
слезают тысячи звезд!

И как над горящею Францией
глухое лицо Марата, —
среди лихорадящих в трансе луна —
онемевший оратор.

И мир, окунувшись в мятеж,
свежеет щекой умытенькой;
потухшие звезды — и те
послов прислали на митинги.

Услышьте сплетенный в шар шум
шагов без числа и сметы:
то идут походным маршем
к земле — на помощь — планеты.

Еще молчит тишина,
но ввысь — мечты и желания,
и вот провозглашена
Великая Океания.

А где-то, как жар валюты,
на самой глухой из орбит,
солнце кровавым Малютой
отрекшееся скорбит!

1917

Из сборника «Бомба» (Владивосток, весна 1921).

Послесловие 0 (0)

Краматорский завод! Заглуши мою гулкую тишь.
Пережги мою боль. Помоги моему неуспеху.
Я читал про тебя и светлел — как ты стройно блестишь,
как ты гордо зеркалишься сталью от цеха по цеху.
Это странно, быть может, что я призываю тебя.
Представляю твой рост — и мороз подирает по коже.
Только ты целиком — увлекая, стыдя, теребя,-
и никто из людей эту тяжесть свалить не поможет.
Говорят, ты железные можешь чеканить сердца
и огромного веса умеешь готовить детали.
Ты берешь эту прорву осеннего будня-сырца,
чтоб из домен твоих — закаленные дни вылетали.
Вдунь мне в уши приказ. Огневою рудой отбелей,
чтоб пошла в переплав полоса эта жизни плохая,
чтоб и я, как рабочий, присев в полосе тополей,
молодел за тебя, любовался тобой, отдыхая.
Говорят, и у Круппа — твоим уступают станки,
и у Шнейдер-Крезо — не видали таких агрегатов.
Но и чувства бывают настолько сложны и тонки,
что освоить их сможет никто — как сквозная бригада.
Человеческий голос негромок, хоть он на краю,
и бывает: все самые тонкие доводы — грубы.
Краматорский завод! Вся надежда моя на твою
на могучую силу, на горны твои и на трубы.

Синие гусары 0 (0)

1

Раненым медведем
мороз дерет.
Санки по Фонтанке
летят вперед.
Полоз остер —
полосатит снег.
Чьи это там
голоса и смех?
— Руку на сердце
свое положа,
я тебе скажу:
— Ты не тронь палаша!
Силе такой
становись поперек,
ты б хоть других-
не себя — поберег!

2

Белыми копытами
лед колотя,
тени по Литейному
дальше летят.
— Я тебе отвечу,
друг дорогой,
Гибель не страшная
в петле тугой!
Позорней и гибельней
в рабстве таком
голову выбелив,
стать стариком.
Пора нам состукнуть
клинок о клинок:
в свободу — сердце
мое влюблено.

3

Розовые губы,
витой чубук,
синие гусары —
пытай судьбу!
Вот они, не сгинув,
не умирав,
снова
собираются
в номерах.
Скинуты ментики,
ночь глубока,
ну-ка, запеньте-ка
полный бокал!
Нальем и осушим
и станем трезвей:
— За Южное братство,
за юных друзей.

4

Глухие гитары,
высокая речь…
Кого им бояться
и что им беречь?
В них страсть закипает,
как в пене стакан:
впервые читаются
строфы ‘Цыган’.
Тени по Литейному
летят назад.
Брови из-под кивера
дворцам грозят.
Кончена беседа,
гони коней,
утро вечера
мудреней.

5

Что ж это,
что ж это,
что ж это за песнь?
Голову на руки
белые свесь.
Тихие гитары,
стыньте, дрожа:
синие гусары
под снегом лежат!

Решение 0 (0)

Я твердо знаю: умереть не страшно!
Ну что ж — упал, замолк и охладел.
Была бы только жизнь твоя украшена
сиянием каких-то добрых дел.

Лишь доживи до этого спокойства
и стань доволен долей небольшой —
чтобы и ум, и плоть твоя, и кости
пришли навек в согласие с душой;

Чтобы тебя не вялость, не усталость
к последнему порогу привели
и чтобы после от тебя осталась
не только горсть ископанной земли.

И это непреложное решенье,
что с каждым часом глубже и ясней,
я оставляю людям в утешенье.
Хорошим людям. Лучшим людям дней!

Зерно слов 0 (0)

От скольких людей я завишу:
от тех, кто посеял зерно,
от тех, кто чинил мою крышу,
кто вставил мне стекла в окно;

Кто сшил и скроил мне одежду,
кто прочно стачал сапоги,
кто в сердце вселил мне надежду,
что нас не осилят враги;

Кто ввел ко мне в комнату провод,
снабдил меня свежей водой,
кто молвил мне доброе слово,
когда еще был молодой.

О, как я от множеств зависим
призывов, сигналов, звонков,
доставки газеты и писем,
рабочих у сотен станков;

От слесаря, от монтера,
их силы, их речи родной,
от лучшего в мире мотора,
что движется в клетке грудной.

А что я собой представляю?
Не сею, не жну, не пашу —
по улицам праздно гуляю
да разве стихи напишу…

Но доброе зреет зерно в них
тяжелою красотой —
не чертополох, не терновник,
не дикий осот густой.

Нагреется калорифер,
осветится кабинет,
и жаром наполнятся рифмы,
и звуком становится свет.

А ты средь обычного шума
большой суеты мировой
к стихам присмотрись и подумай,
реши: «Это стоит того!»

Летят недели кувырком 0 (0)

Летят недели кувырком,
и дни порожняком.
Встречаемся по сумеркам
украдкой да тайком.
Встречаемся — не ссоримся,
расстанемся — не ждём
по дальним нашим горницам,
под сереньким дождём.
Не видимся по месяцам:
ни дружбы, ни родни.
Столетия поместятся
в пустые эти дни.
А встретимся — всё сызнова:
с чего опять начать?
Скорее, дождик, сбрызгивай
пустых ночей печаль.
Всё тихонько да простенько:
влеченье двух полов
да разговоры родственников,
высмеивающих зло.
Как звери когти стачивают
о сучьев пустяки, —
последних сил остачею
скребу тебе стихи.
В пустой денёк холодненький,
заёжившись свежо,
ты, может, скажешь: «Родненький», —
оставшись мне чужой.
И это странно весело
и страшно хорошо —
касаться только песнею
твоих плечей и щёк.
И ты мне сердце выстели
одним словцом простым,
чтоб билось только издали
на складках злых простынь;
чтоб день, как в винограднике.
был полон и тяжёл;
чтоб ты была мне навеки
далекой и чужой!