Наглый немец
шел по миру
И жирел,
гребя наживу.
Нынче немцу
не до жиру:
Самому хоть
быть бы живу!
Стихи Дмитрия Кедрина
Джентльмены
Западные экспрессы
Летят по нашим дорогам.
Смычки баюкают душу,
Высвистывая любовь.
Знатные иностранцы
С челюстями бульдогов
Держат черные трубки
Меж платиновых зубов.
Днем мы торгуем с ними —
Лесом и керосином,
Видим их в наших трестах
В сутолоке деловой.
Вечером они бродят
По золотым Торгсинам,
Ночью им простирает
Светлую тень «Савой».
Их горла укрыты в пледы
От нашей дурной погоды,
Желта шагрень чемоданов
В трупных печатях виз.
Скромны и любопытны —
Кто из них счетоводы
Солидной торговой фирмы
«Интеллидженс сервис»?
И ласковым счетоводам,
Прошедшим море и сушу,
Случается по дешевке
За шубу или сервиз
Купить иногда в рассрочку
Широкую «русскую душу»
Для старой солидной фирмы
«Интеллидженс сервис».
Он щупает нас рентгеном,
Наметанный глаз шпиона,
Считает наши прорехи,
Шарит в белье… И вот
Работу снарядных цехов
И стрельбища полигона
Короткий английский палец
Разнес на костяшках счет.
Блудливая обезьяна,
Стащившая горсть орехов!
Хитрец, под великий камень
Подкладывающий огонь…
Союз — это семь огромных,
Семь орудийных цехов,
Республика — беспредельный
Рокочущий полигон!
Искусны у них отмычки,
Рука работает чисто,
А все же шестую мира
Украсть они не вольны.
Поглядывающий в темень,
Бессонный дозор чекистов,
Глухо перекликаясь,
Ходит вокруг стены.
И мы говорим: «Джентльмены!
Кто будет у вас защитник?
И вот вам Киплинг для чтенья,
Вполне подходящий слог.
Друзья ваши рядом с вами,
Не вздумайте шуб стащить с них.
Прощайте! Да будет добр к вам
Ваш либеральный бог».
Шакалы газетных джунглей
Их сравнивают с распятым,
Но с низкой судебной черной
Скамьи, для них роковой,
Встает перед углекопом,
Литейщиком и солдатом
Лишь желтая старость мира,
Трясущая головой.
Цыганка
Устав от разводов и пьянок,
Гостиных и карт по ночам,
Гусары влюблялись в цыганок,
И седенький поп их венчал.
«Дворянки» в капотах широких
Навагу едали с ножа,
Но староста знал, что оброка
Не даст воровать госпожа.
И слушал майор в кабинете,
Пуская дымок сквозь усы,
Рассказ, как «мужицкие» дети
Барчатам разбили носы!..
Он знал, что когда он отдышит
И сляжет, и встретит свой час, —
Цыганка поднимет мальчишек
И в корпус кадетский отдаст.
И вот уходил ее сверстник,
Ее благодетель — во тьму,
И пальцы в серебряных перстнях
Глаза закрывали ему.
Под гул севастопольской пушки
Вручал старшина Пантелей
Барчонку от смуглой старушки
Иконку и триста рублей.
Старушка в наколке нелепой
По дому бродила с клюкой,
И скоро в кладбищенском склепе
Ложили ее на покой.
А сыну глядела Россия,
Ночная метель и гроза
В немного шальные, косые,
С цыганским отливом глаза…
Доныне в усадебке старой
Остались следы этих лет:
С малиновым бантом гитара
И в рамке овальной портрет.
В цыганкиных правнуках слабых
Тот пламень дотлел и погас,
Лишь кровь наших диких прабабок
Нам кинется в щеки подчас.
Офицер
Нас подбили.
Мы сели в предутренний час
Возле Энска…
Кто мог нам помочь?
Одноглазый прожектор преследовал нас
И зенитки клевали всю ночь.
Я не знаю:
Как наш самолет сгоряча
Сделал этот последний прыжок?..
Перебитую ногу с трудом волоча,
Летчик встал
И машину поджег.
Кровь бежала ручьем по его сапогу,
Но молчал он,
Кудряв и высок.
И решили мы с ним
Не сдаваться врагу:
Лучше — смерть.
Лучше — пуля в висок.
У лесного болотца
Средь ветел густых
Инвентарь подсчитали мы наш:
Нож,
Кисет с табаком,
Бортпаек на двоих —
Вот и весь наш нехитрый багаж.
Мы склонились над картой,
Наш чайник остыл.
Мы следы от костра замели.
Кое-как смастерил я для друга костыль,
Вещи взял и промолвил:
«Пошли».
Мимо сёл и дорог
Мы брели стороной.
Шли неделю,
А фронт еще — где.
Нас не компас,
Нас сердце вело по родной
Путеводной кремлевской звезде.
А идти еще долго.
Не близок наш путь.
В дальний тыл мы слетели к врагу.
Николай стал садиться в пути отдохнуть.
«Подожди, — говорил, —
Не могу…»
На привалах сперва мы пивали чаек.
Но хоть сытной была наша снедь,
Вышел день —
И доели мы с ним бортпаек…
А нога его стала чернеть.
Он, бредя с костылем, бормотал:
«Чепуха».
Но я знал:
Выдыхается он.
Горсть в ладонях растертого прелого мха;
Вот и весь наш дневной рацион.
Как-то раз
В почерневших несжатых овсах
(Горько пахнут поля этих лет)
Показался седой ожиревший русак…
Торопясь, я достал пистолет.
Николай приподнялся,
Задержал перед выстрелом он.
«Погоди, — он сказал, —
Может, в смертном бою
Пригодится нам этот патрон…»
Он шагал через силу,
Небритый, в пыли,
С опустевшею трубкой в зубах.
В этот день мы последнюю спичку зажгли,
Раскурили последний табак…
«Видно, мне не дойти, — он сказал. —
Я ослаб,
Захворал, понимаешь…
Прости.
Отправляйся один.
Тебе надобно в штаб
Разведданные, друг, донести…»
Как сейчас это вижу:
Лежит он разут
(Больно было ему в сапоге),
И лиловые пятна гангрены ползут
По его обнаженной ноге.
Он лежит —
И в глазах его тлеет тоска:
Николай не хотел умирать.
«Я мечтал, — говорит он, —
Понянчить сынка,
Успокоить на старости мать…
Уходи же! —
Он мне приказал еще раз. —
Не ворчи.
Ты с уставом знаком?»
И тогда я впервые нарушил приказ
И понес его дальше силком.
Как я шел — я не помню!
Звенело в ушах…
Пересохло от жажды во рту…
Я присаживался отдохнуть, что ни шаг…
Задыхался в холодном поту…
В эту ночь я увидел, как села горят.
Значит, близко район фронтовой.
Как я ждал,
Чтобы первый советский снаряд
Просвистал над моей головой.
Вот в березу один угодил в стороне,
Рядом грохнул второй у ручья…
Я разрывы их слушал,
И чудилось мне,
Что меня окликают друзья.
Полдень был.
Я забрался в кустарник густой:
Под огнем не пойдешь среди дня.
Вдруг послышалось звонкое русское
«Стой!» —
И бойцы окружили меня…
Сколько сдержанной нежности в лицах родных.
Значит, смерть — позади!
Это — жизнь!..
«Дорогой!
Мы добрались с тобой до своих, —
Я шептал Николаю. —
Очнись!»
Я с земли его руку поднял,
Но она
Становилась синей и синей.
И была его грудь холодна-холодна,
Сердце больше не слышалось в ней…
Гроб его,
Караулом почетным храним,
Командиры к могиле несли,
И гвардейское знамя полка перед ним
Наклонилось до самой земли.
Это был мой товарищ.
Нет, больше:
Мой брат…
Разве можно таких забывать?
Я старухе его отослал, аттестат,
Стал ей длинные письма писать.
Я летаю.
Я каждою бомбой дотла
Разметаю блиндаж или дот.
Пусть она,
Как мужская слеза тяжела,
Все сжигает,
На что упадет.
Возвращаясь с бомбежки,
Я делаю круг
Над могилою в чаще лесной:
В той могиле лежит
Мой начальник и друг,
Офицер моей части родной.
Клетка
Пасмурный щегол и шустрый чижик
Зерна щелкают, водою брызжут —
И никак не уживутся вместе
В тесной клетке на одном насесте.
Много перьев красных и зеленых
Потеряли чижик и щегленок,
Так и норовят пустые птицы
За хохлы друг другу ухватиться.
Глупые пичуги! Неужели
Не одно зерно вы в клетке ели,
Не в одной кормушке воду пили?..
Что ж неволю вы не поделили?
Убитый мальчик
Над проселочной дорогой
Пролетали самолеты…
Мальчуган лежит у стога,
Точно птенчик желторотый.
Не успел малыш на крыльях
Разглядеть кресты паучьи.
Дали очередь — и взмыли
Вражьи летчики за тучи…
Все равно от нашей мести
Не уйдет бандит крылатый!
Ои погибнет, даже если
В щель забьется от расплаты,
В полдень, в жаркую погоду
Он воды испить захочет,
Но в источнике не воду —
Кровь увидит вражий летчик.
Слыша, как в печи горячей
Завывает зимний ветер,
Он решит, что это плачут
Им расстрелянные дети.
А когда, придя сторонкой,
Сядет смерть к нему на ложе,—
На убитого ребенка
Будет эта смерть похожа!
Град
Придется фрицам сбавить тон!
Какой уж тут апломб?
Нелегок груз двух тысяч тонн
На Рур упавших бомб.
Кряхтя, коричневый балбес
Почесывает зад:
Ни разу на него с небес
Такой не падал «град».
Что, фриц? Иль больно горячо?
Кишка тонка, поди?..
Все это — цветики еще,
Ты ягод подожди!
Сводня
«Не правда ли, мадам, как весел Летний сад,
Как прихотлив узор сих кованых оград,
Опертых на лощеные граниты?
Феб, обойдя Петрополь знаменитый,
Последние лучи дарит его садам
И золотит Неву… Но вы грустны, мадам?»
К жемчужному ушку под шалью лебединой
Склоняются душистые седины.
Красавица, косящая слегка,
Плывет, облокотясь на руку старика,
И держит веер страусовых перьев.
«Мадам, я вас молю иметь ко мне доверье!
Я говорю не как придворный льстец, —
Как нежный брат, как любящий отец.
Поверьте мне причину тайной грусти:
Вас нынче в Петергоф на праздник муж не пустит?
А в Петергофе двор, фонтаны, маскарад!
Клянусь, мне жалко вас. Клянусь, что Жорж бы рад
Вас на руках носить, Сикстинская мадонна!
Сие — не комплимент пустого селадона,
Но истина, прелестное дитя.
Жорж хочет видеть вас. Жорж любит не шутя.
Ваш муж не стоит вас ни видом, ни манерой,
Позвольте вас сравнить с Волканом и Венерой.
Он желчен и ревнив. Простите мой пример,
Но мужу вашему в плену его химер
Не всё ль одно, что царский двор, что выгон?
Он может в некий день зарезать вас, как цыган.
В салонах говорят, что он уж обнажал
Однажды свой кощунственный кинжал
На вас, дитя! Мой бог, какая низость!..
А как бы оценил святую вашу близость
Мой сын, мой бедный Жорж! Он болен от любви!
Мадам, я трепещу. Я с холодом в крови,
Сударыня, гляжу на будущее ваше.
Зачем вам бог судил столь горестную чашу?
Вы рано замуж шли. Любовь в шестнадцать лет
Еще молчит. Не говорите «нет»!
Вам роскошь надобна, как паруса фрегату,
Вам надобно блистать. А вы… вы небогаты…
И мужа странный труд, вам скушный и печальный,
И ваши слезы в одинокой спальной,
И хладное молчание его.
Сознайтесь: что еще меж вами? Ничего!
К тому ж известно мне, меж нами говоря,
Недоброе внимание царя
К супругу вашему. Ему ль ходить по струнке?
Фрондер и атеист, — какой он камер-юнкер?
Он зрелый муж. Он скоро будет сед,
А камер-юнкерство дают в осьмнадцать лет,
Когда его дают всерьез, а не в насмешку.
Царь памятлив, мадам. Царь не забыл орешка,
Раскушенного им в восстанье декабря.
Смиреньем показным не провести царя!
Он помнит, чьи стихи в бумагах декабристов
Фатально находил почти что каждый пристав.
Грядущее неясно нам. Как знать:
Тот пагубный нарыв не зреет ли опять?
Ваш муж умен, и злоба в нем клубится,
Не вдохновит ли он цареубийцу,
Не спрячет ли он сам, кинжала под полу?|
В тот день, мадам, на Кронверкском валу
Он может быть шестым иль в рудники Сибири
Пойдет греметь к ноге прикованною гирей.
Не тронется семьей ваш пасмурный чудак!
А вас тогда что ждет? Чердак, мадам, чердак!
А между тем… когда б вы пожелали, —
Вы были б счастливы, Вы б лавры пожинали
Мой сын богат. В конце концов, мадам,
Мой бедный Жорж не, неприятен вам.
Когда б склонились вы его любить нежнее
Вы разорвали б цепи Гименея,
Соединившись с ним для страстных нег.
Мне было бы легко устроить ваш побег.
Вы б вырвались из мрачного капкана
В край фресок Тьеполо, в край лоджий Ватикана,
К утесам меловым, где важный Альбион
Жемчужным облаком тумана окружен.
Вы б мимолетный взор рассеянно бросали
Кладбищам Генуи и цветникам Версаля,
Блаженствуя в полуденной стране…
Мадам, мадам, верните сына мне!
Вы думаете — муж. Сударыня, поэты —
Лишь дайте им перо да свежий лист газеты —
В тот самый миг забудут о родне,
Искусство их дарит забвением вполне.
А будет он страдать, — обогатится лира:
Она ржавеет в душном счастье мира,
Ей нужны бури — и на лире той
Звук самый горестный есть самый золотой!
Но вот идет ваш муж. В лице его — досада…»
«Мой друг, я битый час ищу тебя по саду.
Барон, вы в грот ее напрасно завели.
Домой пора — поедем, Натали!»
Красавица ушла, покинув дипломата.
Он вынул кружевной платочек аккуратный,
Поставил трость меж подагричных ног,
В ладошку табаку насыпал сколько мог,
Раскрыв табачницу с эмалькой Ганимеда,
И сладко чхнул… «Ну, кажется, победа!»
Грипп (Меня томит гриппок осенний)
Меня томит гриппок осенний,
Но в сердце нет былой тоски:
Сплелись в цепочку воскресений
Недуга светлые деньки.
Я рад причудливой бутылке
С микстурой, что уже не впрок,
Свинцовой тяжести в затылке,
Тому, что грудь теснит жарок.
Ведь смерть нас каждый вечер дразнит,
Ей в эту осень повезло!
Не потому ли, точно в праздник,
Вокруг так чисто и светло?
Как бел снежок в далекой чаще!
Как лед синеет у реки!..
Да: впрямь всего бокала слаще
Винца последние глотки!
Жильё
Ты заскучал по дому? Что с тобою?
Еще вчера, гуляка из гуляк,
Ты проклинал дырявые обои
И эти стены с музыкой в щелях!
Здесь слышно всё, что делают соседи:
Вот — грош упал, а вот скрипит диван.
Здесь даже в самой искренней беседе
Словца не скажешь — разве если пьян!
Давно ль ты врал, что угол этот нищий
Осточертел тебе до тошноты?
Давно ль на это мрачное жилище
Ты громы звал?.. А что, брат, скажешь ты,
Когда, смешавшись с беженскою голью,
Забыв и чин и звание свое,
Ты вдруг с холодной бесприютной болью
Припомнишь это бедное жилье?
Художнику
Б. Иванову
Подшивающий бумажки,
Затерялся в наших буднях
Маленькой многотиражки
Уважаемый сотрудник.
Быть бы вам тореадором
Где-нибудь в Севилье старой,
На балконы бы к сеньорам
Лезть со шпагой и гитарой,
На ковре у милых ножек
Разразиться б серенадой,
Распугав севильских кошек
Оглушительной руладой.
И ходить, как учит мода,
В шляпе и в плаще расшитом;
Из «крестового похода»
С фонарем вернуться — битым,
Но, отделавшись испугом,
Вновь заняться б флиртом, пеньем,
Всем сеньорам стать бы другом
И грозою — всем дуэньям;
И носить на медной пряжке
Пять каменьев изумрудных…
Маленькой многотиражки,
Уважаемый сотрудник!
Ночь в убежище
Ложишься спать, когда в четыре
Дадут по радио отбой.
Умрешь — единственная в мире
Всплакнет сирена над тобой.
Где звезды, что тебе знакомы?
Их нет, хотя стоит июль:
В пространствах видят астрономы
Следы трассирующих пуль.
Как много тьмы, как света мало!
Огни померкли, и одна
Вне досяженья трибунала
Мир демаскирует луна.
…Твой голос в этом громе тише,
Чем писк утопленных котят…
Молчи! Опять над нашей крышей
Бомбардировщики летят!
Кукла
Как темно в этом доме!
Тут царствует грузчик багровый,
Под нетрезвую руку
Тебя колотивший не раз…
На окне моем — кукла.
От этой красотки безбровой
Как тебе оторвать
Васильки загоревшихся глаз?
Что ж!
Прильни к моим стеклам
И красные пальчики высунь…
Пес мой куклу изгрыз,
На подстилке ее теребя.
Кукле — много недель!
Кукла стала курносой и лысой.
Но не всё ли равно?
Как она взволновала тебя!
Лишь однажды я видел:
Блистали в такой же заботе
Эти синие очи,
Когда у соседских ворот
Говорил с тобой мальчик,
Что в каменном доме напротив
Красный галстучек носит,
Задорные песни поет.
Как темно в этом доме!
Ворвись в эту нору сырую
Ты, о время мое!
Размечи этот нищий уют!
Тут дерутся мужчины,
Тут женщины тряпки воруют,
Сквернословят, судачат,
Юродствуют, плачут и пьют.
Дорогая моя!
Что же будет с тобой?
Неужели
И тебе между них
Суждена эта горькая часть?
Неужели и ты
В этой доле, что смерти тяжеле,
В девять — пить,
В десять — врать
И в двенадцать —
Научишься красть?
Неужели и ты
Погрузишься в попойку и в драку,
По намекам поймешь,
Что любовь твоя —
Ходкий товар,
Углем вычернишь брови,
Нацепишь на шею — собаку,
Красный зонтик возьмешь
И пойдешь на Покровский бульвар?
Нет, моя дорогая!
Прекрасная — нежность во взорах
Той великой страны,
Что качала твою колыбель!
След труда и борьбы —
На руке ее известь и порох,
И под этой рукой
Этой доли —
Бояться тебе ль?
Для того ли, скажи,
Чтобы в ужасе,
С черствою коркой
Ты бежала в чулан
Под хмельную отцовскую дичь,-
Надрывался Дзержинский,
Выкашливал легкие Горький,
Десять жизней людских
Отработал Владимир Ильич?
И когда сквозь дремоту
Опять я услышу, что начат
Полуночный содом,
Что орет забулдыга-отец,
Что валится посуда,
Что голос твой тоненький плачет,-
О терпенье мое!
Оборвешься же ты наконец!
И придут комсомольцы,
И пьяного грузчика свяжут,
И нагрянут в чулан,
Где ты дремлешь, свернувшись в калач,
И оденут тебя,
И возьмут твои вещи,
И скажут:
«Дорогая!
Пойдем,
Мы дадим тебе куклу.
Не плачь!»
Гомельская иллюминация
Мы врага повсюду ломим,
Наша улица длинна:
От Воронежа на Гомель
Пролегла стрелой она!
У людей советских — праздник:
Нынче с улицы Побед,
Что ни ночь, — фашистов дразнит
Боевых салютов свет!
Враг, в тупик попавший узкий.
Чешет битые бока
И глядит на праздник русский
Из глухого тупика!
Уральский литейщик
Литейщик был уральцем чистой крови
Из своенравных русских стариков.
Над стеклами его стальных очков
Топорщились седеющие брови.
Куда был непоседлив старичок!
Таким июльский день и тот — короткий.
Торчал из клинышка его бородки
Прокуренный вишневый мундштучок.
В сатиновой косоворотке черной
Ходил литейщик, в ветхом пиджаке,
По праздникам копался в цветнике
Да чижику в кормушку сыпал зерна.
Читал газету, морщась, выпивал
Положенную чарку за обедом
И, в шашки перекинувшись с соседом,
Чуть вечер, беззастенчиво зевал.
Зато землею формы набивать
Он почитал не ремеслом, а счастьем.
Литейных дел он был великий мастер
И мог бы кружево отформовать.
Как он священнодействовал в дыму,
Где длинные ряды опок стояли!..
Художество — не в косном матерьяле,
А только в отношении к нему.
Литейщик сам трудился дотемна
И тех шпынял, кто попусту толчется.
Он вел свой честный род от пугачевцев,
И от раскольников вела жена.
Крутой литейный мастер в страхе божьем
Держал свою рабочую семью,
Жену, подругу верную свою,
С которой он полвека мирно прожил.
Хоть со старухой муж и не был груб,
А только строг, — всё улыбались горько,
По-стариковски собранные в сборку,
Углы ее когда-то пухлых губ.
Она вставала, чуть светал восток,
И позже всех ложилась каждый вечер,
Был накрест через узенькие плечи
Накинут теплый шерстяной платок.
И вся семья устойчиво лежала
На этих хрупких сухоньких плечах.
Та область жизни, где стоит очаг,
Была ее старушечья держава.
Без вот такой молчальницы покорной
Семья — глядишь — и превратится в труп.
Не так ли точно коренастый дуб
Незримые поддерживают корни?
Всё в домике блестело: и киот,
Что от детей спасло ее старанье,
И на окошке свежие герани,
И маленький ореховый комод,
Где семь слонов фарфоровых на счастье
По росту кто-то выстроил рядком,
Где подавал ей руку крендельком
На старом фото моложавый мастер.
И тот диван с расшитою подушкой,
Где сладко муж похрапывал во сне,
И мирно тикавшие на стене
Часы с давно охрипшею кукушкой.
Уже гражданских бурь прошла пора,
А домик оставался неизменен.
Лишь в зальце к литографии Петра
Прибавился однажды утром — Ленин.
Соседство взгляды вызвало косые
Детей, не почитавших старину,
Не знавших, как сливаются в одну
Реку все русла разные России.
Судьба ребят послала старикам,
Чтоб им под старость не истосковаться.
Литейщик отыскал для сына в святцах
Диковинное имя — Африкан.
И не один мальчишеский грешок
Старуха терпеливо покрывала,
И все-таки не раз гулял, бывало,
По сыну жесткий батькин ремешок.
Мальчишка рос веселый, озорной,
Он был крикун, задира, голубятник.
Зимою, выряжен в отцовский ватник,
На лыжах бегал в школу, а весной
В лес уходил с заржавленной двустволкой
В болотных заскорузлых сапогах —
И сладко отсыпался на стогах,
Мечтая встретить лося или волка.
Старуха дочь назвала Анной — Анкой.
Моложе брата на год в аккурат,
Она была куда смирней, чем брат,
Росла в семье задумчивой смуглянкой.
Девчонка рукодельницей была,
Отец теплел, когда она, бывало,
Зимой у печки за шитьем певала
Вполголоса про» сизого орла.
«Клад, а не девка! — говорили все. —
Красавицею будет, не иначе!»
И девочку фотограф снял бродячий
С цветущими ромашками в косе.
Как водится, меж братом и сестрой
Бывали часто маленькие драки,
Но против уличного забияки
Мальчишка за сестру вставал горой.
Порою он, почесывая зад,
Бежал к отцу, — но тот судил иначе:
«Коль бьют — дерись! А если не дал сдачи —
Не жалуйся: кто бит, тот виноват!»
Как водится, любимицей отцовской
Была задумчивая Анка, дочь.
А мать ходила за сынком, точь-в-точь
Как олениха за своим подсоском.
А жизнь с собой несла событий короб.
Был ход ее то горек, то смешон:
Сестра переболела коклюшом,
Брат ненароком провалился в прорубь.
Потом отцовской бритвою усы
Впервые сбрил мальчишка неумело.
И вот однажды, глядя на часы,
Старик сказал: «Пора тебе за дело!
Не век тебе, — добавил он сурово, —
По улицам таскаться день-деньской».
И стал мальчишка в школе заводской
Вникать помалу в ремесло отцово.
И правда: детство тянется не век,
Любовью материнскою согрето…
Врачи худую девочку в то лето
Подзагореть отправили в Артек.