И уже мои волосы 0 (0)

…И уже мои волосы — ах, мои бедные кудри! —
опадать начинают,
как осенние первые листья
в тишине опадают.
Дух увяданья, звук опаданья неразличимый
исподтишка подступает,
подкрадывается незаметно.
Лист опадает, лес опадает, звук опаданья неразличимый
в ушах моих отдается подобно грому,
подобно обвалу и камнепаду,
подобно набату.
Катя, спаси меня! Аня, спаси меня! Оля, спаси меня!—
губы мои произносят неслышно —
да нет, это листья,
их шорох, их шелест,
а чудится мне,
будто я говорю,
будто криком кричу я.
Лес опадает, лист опадает, падает, кружится
лист одинокий,
мгновенье еще,
и уже он коснется земли.
Но — неожиданно, вдруг, восходящим потоком
внезапно подхватит его,
и несет,
и возносит все выше и выше
в бездонное небо,
и — ничего нет, наверно, прекрасней на свете,
чем эта горчащая радость
внезапного взлета
за миг до паденья.

День все быстрее на убыль 0 (0)

День все быстрее на убыль
катится вниз по прямой.
Ветка сирени и Врубель.
Свет фиолетовый мой.

Та же как будто палитра,
сад, и ограда, и дом.
Тихие, словно молитва,
вербы над тихим прудом.

Только листы обгорели
в медленном этом огне.
Синий дымок акварели.
Ветка сирени в окне.

Господи, ветка сирени,
все-таки ты не спеши
речь заводить о старенье
этой заблудшей глуши,

этого бедного края,
этих старинных лесов,
где, вдалеке замирая,
сдавленный катится зов,

звук пасторальной свирели
в этой округе немой…
Врубель и ветка сирени.
Свет фиолетовый мой.

Это как бы постаренье,
в сущности, может, всего
только и есть повторенье
темы заглавной его.

И за разводами снега
вдруг обнаружится след
синих предгорий Казбека,
тень золотых эполет,

и за стеной глухомани,
словно рисунок в альбом,
парус проступит в тумане,
в том же, еще голубом,

и стародавняя тема
примет иной оборот…
Лермонтов. Облако. Демон.
Крыльев упругий полет.

И, словно судно к причалу
в день возвращенья домой,
вновь устремится к началу
свет фиолетовый мой.

Сон о рояле 0 (0)

Я видел сон — как бы оканчивал
из ночи в утро перелет.
Мой легкий сон крылом покачивал,
как реактивный самолет.

Он путал карты, перемешивал,
но, их мешая вразнобой,
реальности не перевешивал,
а дополнял ее собой.

В конце концов, с чертами вымысла
смешав реальности черты,
передо мной внезапно выросло
мерцанье этой черноты.

Как бы чертеж земли, погубленной
какой-то страшною виной,
огромной крышкою обугленной
мерцал рояль передо мной.

Рояль был старый, фирмы Беккера,
и клавишей его гряда
казалась тонкой кромкой берега,
а дальше — черная вода.

А берег был забытым кладбищем,
как бы окраиной его,
и там была под каждым клавишем
могила звука одного.

Они давно уже не помнили,
что были плотью и душой
какой-то праздничной симфонии,
какой-то музыки большой.

Они лежали здесь, покойники,
отвоевавшие свое,
ее солдаты и полковники,
и даже маршалы ее.

И лишь иной, сожженный заживо,
еще с трудом припоминал
ее последнее адажио,
ее трагический финал.

Но вот, едва лишь тризну справивший,
еще не веря в свой закат,
опять рукой коснулся клавишей
ее безумный музыкант.

И поддаваясь искушению,
они построились в полки,
опять послушные движению
его играющей руки.

Забыв, что были уже трупами,
под сенью нотного листа
они за флейтами и трубами
привычно заняли места.

Была безоблачной прелюдия.
Сперва трубы гремела медь.
Потом пошли греметь орудия,
пошли орудия греметь.

Потом пошли шеренги ротные,
шеренги плотные взводов,
линейки взламывая нотные,
как проволоку в пять рядов.

Потом прорыв они расширили,
и пел торжественно металл.
Но кое-где уже фальшивили,
и кто-то в такт не попадал.

Уже все чаще они падали.
Уже на всю вторую часть
распространился запах падали,
из первой части просочась.

И сладко пахло шерстью жженною,
когда, тревогой охватив,
сквозь часть последнюю, мажорную,
пошел трагический мотив.

Мотив предчувствия, предвестия
того, что двигалось сюда,
как тема смерти и возмездия
и тема Страшного суда.

Кончалась музыка и корчилась,
в конце едва уже звеня.
И вскоре там, где она кончилась,
лежала черная земля.

И я не знал ее названия —
что за земля, что за страна.
То, может быть, была Германия,
а может быть, и не она.

Как бы чертеж земли, погубленной
какой-то страшною виной,
огромной крышкою обугленной
мерцал рояль передо мной.

И я, в отчаянье поверженный,
с тоской и ужасом следил
за тем, как музыкант помешанный
опять к роялю подходил.

Кто-то так уже писал 0 (0)

— Кто-то так уже писал.
Для чего ж ты пишешь, если
кто-то где-то, там ли, здесь ли,
точно так уже писал!

Кто-то так уже любил.
Так зачем тебе все это,
если кто-то уже где-то
так же в точности любил!

— Не желаю, не хочу
повторять и повторяться.
Как иголка,
затеряться
в этом мире не хочу.

Есть желанье у меня,
и других я не имею —
так любить, как я умею,
так писать, как я могу.

— Ах, ты глупая душа,
все любили,
все писали,
пили, ели, осязали
точно так же, как и ты.

Ну, пускай и не совсем,
не буквально и не точно,
не дословно, не построчно,
не совсем — а все же так.

Ты гордыней обуян,
но смотри, твоя гордыня —
ненадежная твердыня,
пропадешь в ней ни за грош.

Ты дождешься многих бед,
ты погибнешь в этих спорах —
ты не выдумаешь порох,
а создашь велосипед!..

— Ну, конечно, — говорю, —
это знают даже дети —
было все уже на свете,
все бывало, — говорю.

Но позвольте мне любить,
а писать еще тем паче,
так —
а все-таки иначе,
так —
а все же не совсем.

Пусть останутся при мне
эта мука и томленье,
это странное стремленье
быть всегда самим собой!..

И опять звучит в ушах
нескончаемое это —
было, было уже где-то,
кто-то так уже писал!

Вы помните песню про славное море 0 (0)

Вы помните песню про славное море?
О парус,
летящий под гул баргузина!
…Осенние звезды стояли над логом,
осенним туманом клубилась низина.

Потом начинало светать понемногу.
Пронзительно пахли цветы полевые…
Я с песнею тою
пускался в дорогу,
Байкал для себя открывая впервые.

Вернее, он сам открывал себя.
Медленно
машина взбиралась на грань перевала.
За петлями тракта,
за листьями медными
тянуло прохладой и синь проступала.

И вдруг он открылся.
Открылась граница
меж небом и морем.
Зарей освещенный,
казалось, он вышел, желая сравниться
с той самою песней, ему посвященной.

И враз пробежали мурашки по коже,
сжимало дыханье все туже и туже.
Он знал себе цену.
Он спрашивал:
— Что же,
похоже на песню?
А может, похуже?

Наполнен до края дыханьем соленым
горячей смолы, чешуи омулиной,
он был голубым,
синеватым,
зеленым,
горел ежевикой и дикой малиной.

Вскипала на гальке волна ветровая,
крикливые чайки к воде припадали,
и как ни старался я, рот открывая,
но в море,
но в море слова пропадали.

И думалось мне
под прямым его взглядом,
что, как ни была бы ты, песня, красива,
ты меркнешь,
когда открывается рядом
живая,
земная,
всесильная сила.

Иронический человек 0 (0)

Мне нравится иронический человек.
И взгляд его, иронический, из-под век.
И черточка эта тоненькая у рта —
иронии отличительная черта.

Мне нравится иронический человек.
Он, в сущности,- героический человек.
Мне нравится иронический его взгляд
на вещи, которые вас, извините, злят.

И можно себе представить его в пенсне,
листающим послезавтрашний календарь.
И можно себе представить в его письме
какое-нибудь старинное — милсударь.

Но зря, если он представится вам шутом.
Ирония — она служит ему щитом.
И можно себе представить, как этот щит
шатается под ударами и трещит.

И все-таки сквозь трагический этот век
проходит он, иронический человек.
И можно себе представить его с мечом,
качающимся над слабым его плечом.

Но дело не в том — как меч у него остер,
а в том — как идет с улыбкою на костер
и как перед этим он произносит:- Да,
горячий денек — не правда ли, господа!

Когда же свеча последняя догорит,
а пламень небес едва еще лиловат,
смущенно — я умираю — он говорит,
как будто бы извиняется,- виноват.

И можно себе представить смиренный лик,
и можно себе представить огромный рост,
но он уходит, так же прост и велик,
как был за миг перед этим велик и прост.

И он уходит — некого, мол, корить,-
как будто ушел из комнаты покурить,
на улицу вышел воздухом подышать
и просит не затрудняться, не провожать.

Ялтинский домик 0 (0)

Вежливый доктор в старинном пенсне и с бородкой,
вежливый доктор с улыбкой застенчиво-кроткой,
как мне ни странно и как ни печально, увы —
старый мой доктор, я старше сегодня, чем вы.

Годы проходят, и, как говорится,— сик транзит
глория мунди,— и все-таки это нас дразнит.
Годы куда-то уносятся, чайки летят.
Ружья на стенах висят, да стрелять не хотят.

Грустная желтая лампа в окне мезонина.
Чай на веранде, вечерних теней мешанина.
Белые бабочки вьются над желтым огнем.
Дом заколочен, и все позабыли о нем.

Дом заколочен, и нас в этом доме забыли.
Мы еще будем когда-то, но мы уже были.
Письма на полке пылятся — забыли прочесть.
Мы уже были когда-то, но мы еще есть.

Пахнет грозою, в погоде видна перемена.
Это ружье еще выстрелит — о, непременно!
Съедутся гости, покинутый дом оживет.
Маятник медный качнется, струна запоет…

Дышит в саду запустелом ночная прохлада.
Мы старомодны, как запах вишневого сада.
Нет ни гостей, ни хозяев, покинутый дом.
Мы уже были, но мы еще будем потом.

Старые ружья на выцветших старых обоях.
Двое идут по аллее — мне жаль их обоих.
Тихий, спросонья, гудок парохода в порту.
Зелень крыжовника, вкус кисловатый во рту.

Не брести мне сушею 0 (0)

Не брести мне сушею,
а по северным рекам плыть!
Я люблю присущую
этим северным рекам прыть.
Мне на палубе слышно,
как плещет внизу Витим,
как ревет Витим,
в двух шагах почти невидим.
Я щекою небритой
ощущаю мешок вещевой,
мой дорожный мешок,
перемытый водой дождевой.
От него пахнет пастой зубною
и ягодным мылом,
позабытой страною —
детством лагерным милым.
И от этого снится мне детство
с певучими горнами
и с вершинами горными,
неприступными, гордыми.
К тем вершинам горным,
чтоб увидеть их наяву,
от детства самого
по высокой воде плыву.
У безлюдного берега
опускаю скрипучие трапы
на песчаные отмели,
на лесные пахучие трааы.
И огни золотого прииска
в темноте за бортом
начинаются, словно присказка
(сказка будет потом!).
Ну, а в присказке ходит Золушка
в сапогах кирзовых.
Полыхают вовсю два солнышка
в глазах бирюзовых.
Засыпает она, усталая,
на подушке колкой,
и стоят босоножки старые
под железной койкой.
А за окнами зорька-зорюшка
сладко сны навевает.
Золотые туфельки Золушка
не спеша надевает.
Золотыми, росой обрызганными,
по мосткам застучала…
Только это уже не присказка —
это сказки начало.
Это сказка моя правдивая,
где ни лжи, ни обмана,
где и вправду вершины горные
поднимаются из тумана.
Ах, вершины гордые!
Чтоб увидеть вас наяву,
я от детства самого
по высокой воде плыву.

Люблю осеннюю Москву 0 (0)

Люблю осеннюю Москву
в ее убранстве светлом,
когда утрами жгут листву,
опавшую под ветром.
Огромный медленный костер
над облетевшим садом
похож на стрельчатый костел
с обугленным фасадом.
А старый клен совсем поник,
стоит, печально горбясь…
Мне кажется, своя у них,
своя у листьев гордость.
Ну что с того, ну что с того,
что смяты и побиты!
В них есть немое торжество
предчувствия победы.
Они полягут в чернозем,
собой его удобрят,
но через много лет и зим
потомки их одобрят,
Слезу ненужную утрут,
и в юном трепетанье
вся неоправданность утрат
получит оправданье…
Парит, парит гусиный клин,
за тучей гуси стонут.
Горит, горит осенний клен,
золою листья станут.
Ветрами старый сад продут,
он расстается с летом..
А листья новые придут,
придут за теми следом.

Годы 0 (0)

Годы двадцатые и тридцатые,
словно кольца пружины сжатые,
словно годичные кольца,
тихо теперь покоятся
где-то во мне,
в глубине.

Строгие годы сороковые,
годы,
воистину
роковые,
сороковые,
мной не забытые,
словно гвозди, в меня забитые,
тихо сегодня живут во мне,
в глубине.

Пятидесятые,
шестидесятые,
словно высоты, недавно взятые,
еще остывшие не вполне,
тихо сегодня живут во мне,
в глубине.

Семидесятые годы идущие,
годы прошедшие,
годы грядущие
больше покуда еще вовне,
но есть уже и во мне.

Дальше — словно в тумане судно,
восьмидесятые —
даль в снегу,
и девяностые —
хоть и смутно,
а все же представить еще могу,
Но годы двухтысячные
и дале —
не различимые мною дали —
произношу,
как названья планет,
где никого пока еще нет
и где со временем кто-то будет,
хотя меня уже там не будет.
Их мой век уже не захватывает —
произношу их едва дыша —
год две тысячи —
сердце падает
и замирает душа.

Грач над березовой чащей 0 (0)

Грач над березовой чащей.
Света и сумрака заговор.
Вечно о чем-то молчащий,
неразговорчивый загород.
Лес меня ветками хлещет
в сумраке спутанной зелени.
Лес меня бережно лечит
древними мудрыми зельями.
Мятой травою врачует —
век исцеленному здравствовать,
посох дорожный вручает —
с посохом по лесу странствовать…
Корни замшелого клена
сучьями трогаю голыми,
и откликается крона
дальними строгими гулами.
Резко сгущаются тени,
перемещаются линии.
Тихо шевелятся в тине
странные желтые лилии.
Гром осыпается близко,
будит округу уснувшую.
Щурюсь от быстрого блеска.
Слушаю.
Слушаю.
Слушаю.

Все уже круг друзей, тот узкий круг 0 (0)

Все уже круг друзей, тот узкий круг,
Где друг моих друзей мне тоже друг,
И брат моих друзей мне тоже брат,
И враг моих друзей мне враг стократ.

Все уже круг друзей, все уже круг
Знакомых лиц и дружественных рук,
Все шире круг потерь, все глуше зов
Ушедших и умолкших голосов.

Но все слышней с годами, все слышней
Невидимых разрывов полоса,
Но все трудней с годами, все трудней
Вычеркивать из книжки адреса,

Вычеркивать из книжки имена,
Вычеркивать, навечно забывать,
Вычеркивать из книжки времена,
Которым уже больше не бывать.

Вычеркивать, вести печальный счет,
Последний счет вести начистоту,
Как тот обратный, медленный отсчет,
Перед полетом в бездну, в пустоту,

Когда уже — прощайте насовсем,
Когда уже — спасибо, если есть.
Последний раз вычеркивая — семь,
Последний раз отбрасывая — шесть,

Последний раз отсчитывая — пять,
И до конца отсчитывая вспять —
Четыре, три — когда уже не вдруг
Нет никого, и разомкнется круг.. .

Распался круг, прощайте, круга нет.
Распался, ни упреков, ни обид.
Спокойное движение планет
По разобщенным эллипсам орбит.

И пустота. Ее зловещий лик
Все так же ясен, строен и велик.
И брат моих друзей мне тоже брат,
И враг моих друзей мне враг стократ.

Все уже круг друзей, все уже круг
Знакомых лиц и дружественных рук,
Все шире круг потерь, все глуше зов
Ушедших и умолкших голосов.

Но все слышней с годами, все слышней
Невидимых разрывов полоса,
Но все трудней с годами, все трудней
Вычеркивать из книжки адреса,

Вычеркивать из книжки имена,
Вычеркивать, навечно забывать,
Вычеркивать из книжки времена,
Которым уже больше не бывать.

Вычеркивать, вести печальный счет,
Последний счет вести начистоту,
Как тот обратный, медленный отсчет,
Перед полетом в бездну, в пустоту,

Когда уже — прощайте насовсем,
Когда уже — спасибо, если есть.
Последний раз вычеркивая — семь,
Последний раз отбрасывая — шесть,

Последний раз отсчитывая — пять,
И до конца отсчитывая вспять —
Четыре, три — когда уже не вдруг
Нет никого, и разомкнется круг.. .

Распался круг, прощайте, круга нет.
Распался, ни упреков, ни обид.
Спокойное движение планет
По разобщенным эллипсам орбит.

И пустота. Ее зловещий лик
Все так же ясен, строен и велик.

Здесь обычай древний 5 (1)

Здесь обычай древний
не нарушат.
В деревянный ставень постучи —
чай заварят,
валенки просушат,
теплых щей достанут из печи.

В этих избах,
в этой снежной шири,
белыми морозами дыша,
издавна живет она —
Сибири
щедро хлебосольная душа.

Если кто и есть еще,
быть может,
что шаги заслыша у ворот,
на задвижку дверь свою заложит,
ковшика воды не поднесет,

и влечет его неудержимо
встреча с каждым новым пятаком —
пусть себе трясется эта жила
над своим железным сундуком!

Сколько раз
меня в крестьянской хате
приглашали к скромному столу!
Клали на ночь
только на кровати,
сами ночевали на полу.

Провожая утром до ограды,
говорили,
раскурив табак,-
дескать, чем богаты,
тем и рады.
Извиняйте, если что не так!..

В дом к себе распахивая двери,
не тая ни помыслов,
ни чувств,
быть достойным,
хоть в какой-то мере,
этой высшей щедрости
учусь.

Чтоб делить
в сочувственной тревоге
все, что за душой имею сам,
с человеком,
сбившимся с дороги,
путником,
плутавшим по лесам.

Чтобы, с ним прощаясь у ограды,
раскурив по-дружески табак,
молвить:
— Чем богаты, тем и рады.
Извиняйте, если что не так!

Замирая, следил, как огонь 0 (0)

Замирая, следил, как огонь подступает к дровам.
Подбирал тебя так, как мотив подбирают к словам.

Было жарко поленьям, и пламя гудело в печи.
Было жарко рукам и коленям сплетаться в ночи…

Ветка вереска, черная трубочка, синий дымок.
Было жаркое пламя, хотел удержать, да не мог.

Ах, мотивчик, шарманка, воробышек, желтый скворец —
упорхнул за окошко, и песенке нашей конец.

Доиграла шарманка, в печи догорели дрова.
Как трава на пожаре, остались от песни слова.

Ни огня, ни пожара, молчит колокольная медь.
А словам еще больно, словам еще хочется петь.

Но у Рижского взморья все тише стучат поезда.
В заметенном окне полуночная стынет звезда.

Возле Рижского взморья, у кромки его берегов,
опускается занавес белых январских снегов.

Опускается занавес белый над сценой пустой.
И уходят волхвы за неверной своею звездой.

Остывает залив, засыпает в заливе вода.
И стоят холода, и стоят над землей холода.

В Оружейной палате 0 (0)

Не березы, не рябины
и не черная изба —
всё топазы, всё рубины,
всё узорная резьба.
В размышленья погруженный
средь музейного добра,
вдруг я замер,
отраженный
в личном зеркале Петра.
Это вправду поражало:
сколько лет ни утекло,
все исправно отражало
беспристрастное стекло —
серебро щитов и сабель,
и чугунное литье,
и моей рубахи штапель,
и обличие мое…
Шел я улицей ночною,
раздавался гул шагов,
и мерцало надо мною
небо тысячи веков,
И под этим вечным кровом
думал я, спеша домой,
не о зеркале Петровом —
об истории самой,
о путях ее негладких,
о суде ее крутом,
без опаски,
без оглядки
перед плахой и кнутом.
Это помнить не мешает,
сколько б лет ни утекло,-
все исправно отражает
неподкупное стекло!