Суд памяти

Поэма

1

Он шёл в засеянный простор,
В зарейнские поля.
Вокруг него во весь напор
Работала земля.
Вся до корней напряжена,
Вся в дымке голубой…

Она щедра, земля, она
Поделится с тобой
Своим трудом, своим зерном,
Ни грамма не тая.
А чья она? Ей всё равно.

Да жаль, что не твоя,
Как облака, как тот завод,
Как тёплый ветерок.
Тропа — и та тебя ведёт
На бюргерский порог.
И там, быть может, ждёт ответ
Такой, как в те года:
«Работы нет». «Работы нет».
И что тогда? Тогда…

Тогда на всё ему плевать.
Да-да, на всё плевать!
Он будет пули отливать,
Как все, и есть и спать.
Беречь себя и свой покой,
Не думать — лишний труд, —
Какую даль, рубеж какой
Они перечеркнут,
Чьё сердце, грудь и чей висок
Придётся им прошить…
А память? Память — на замок,
Чтоб не мешала жить!

Он так решил, он думал так
Себе же вопреки.
И с каждым шагом — твёрже шаг,
И круче взмах руки,
И шире поворот плеча
И разворот груди…

И вдруг земля — совсем ничья —
Открылась впереди.
Совсем ничья, и вглубь и вширь
Раздвинула поля.
Среди хлебов глухой пустырь,
Забытая земля.
Ни колоска здесь, ни креста
И ни следа борозд.

И Герман Хорст шагнул и стал,
И вспомнил Герман Хорст:
Он здесь стоял ещё тогда,
В тридцатые года…
Стоял по правилам по всем
Он, двадцати трёх лет, —
В полынный цвет железный шлем,
Мундир — в полынный цвет.
Весь начеку, на всё готов,
Румянощёк, безус.
Как отпущенье всех грехов,
На пряжке: «Готт мит унс!»

Приклад — в плечо. Азарт и страх
В прищуре рыжих век.
А перед ним в трёхстах шагах
Фанерный человек
Стоял, не замышляя зла,
С безликой головой.

Дрожала мушка и ползла
По корпусу его.
Ползла, как было учтено
Внимательным зрачком
Туда, где сердце быть должно
Под чёрным пятачком.
Её инструкция вела
И чуткая ладонь.

— Огонь! — И пули из ствола
В мишень метал огонь.
-Огонь! — Огонь! — И Герман Хорст
Как надо брал — вподсек.
Но тот — фанерный — под откос
Не падал человек.
Не отвечал огнём, чудак,
Не клял, не умолял.
А он — живой — стрелял, да так,
Чтоб насмерть, наповал.
С плеча! Откинувшись слегка!
С колена! Лёжа бил!..

Пустырь. Могильная тоска,
Хотя здесь нет могил.

Здесь только гильзовая жесть —
Вразброс, не сосчитать.
Не счесть и тех парней, что здесь
Учились убивать.
Их было много, молодых,
В шинелях и в броне.
Вели, развёртывали их
В тот год — лицом к войне.
Курки — на взвод. Полки — на старт,
Готовые к броску.
Нетерпеливый шорох карт,
И порох начеку.
И фюрер плоскую ладонь
Над касками простёр:
— Огонь! — Развёрнутый огонь
Накрыл живой простор.
-Огонь! — Огонь! — На сто дорог
Вдоль западных границ
Вломились тысячи сапог,
Колёс и гусениц.

И Герман Хорст в лавине той —
В сукне, в дыму, в пыли —
Был малой точкой огневой
В масштабе всей Земли.
А в точке той, под тем сукном
Казённым, в глубине,
Живое сердце билось. В нём —
На дне, на самом дне,
Был тот росток, что в сотни линз
Нельзя найти, поймать,
Но он вмещал в себе всю жизнь,
Что подарила мать,
И первый свет, и первый шаг,
И первую весну.
И Рейн, и заводь в камышах,
И просто тишину,
И просто лодку, и причал,
И свет девичьих глаз.

Он то вмещал, что запрещал
И оглушал приказ:

Солдат! Он должен быть жесток
И, как взрыватель, прост.
Над нами бог, и с нами бог!
— Огонь! — И Герман Хорст
Поштучным, пачечным, строчным
С колена бил, с брони
Не по фанерным — по живым.

И падали они
И вниз лицом, и к небу — вверх —
В хлеба, в осоку, в ил.
Германия — превыше всех,
Превыше их могил.
Превыше слёз, превыше мук
И шире всех широт!

Пылал и пятился на юг
Французский горизонт.
Поштучным, пачечным, строчным
Бесился автомат.
И он, солдат, срастался с ним
И сам, как автомат,
Тупея, гнал перед собой
Убойную волну
Из боя — в бой. Из боя — в бой.
И из страны — в страну.
Из боя — в бой. Из боя — в бой…
Он шёл. Из года в год.
И убивал. И сеял боль
На много лет вперёд.

Сироты с болью той растут,
Стареют старики
И не вершат свой правый суд
Той боли вопреки.
Ведь как узнать, кто управлял
Той капелькой свинца,
Что где-то сбила наповал
Их сына иль отца?
Кто скажет им, где он живёт,
Тот человек — не зверь?
В каком кафе он кофе пьёт,
В какую входит дверь,
Чтоб постучать к нему рукой,
Войти не наугад?
И жив ли он?..
А он живой.
И в том не виноват,
Что не отмщён, что не прощён,
Что жив он, не убит,
Что не скрипит протезом он,
Что сына он растит,
Что у него работы нет,
Как двадцать лет назад,
Когда он был в шинель одет
И… вскинув автомат
Поштучным, пачечным, строчным
Шесть лет он брал вподсек.
А кто там падал перед ним —
Француз, хорват иль грек? —
Он не расспрашивал. Он бил
Юнцов и пожилых.

Пустырь, пустырь… Здесь нет могил,
Но здесь начало их.

2

Ещё не мог он, Герман Хорст, понять,
Рождённый жить, что значит быль и небыль, —
Его отца искусству убивать
Здесь обучал сухой, как жесть, фельдфебель.
По правилам положенным, по-прусски,
С колена, лёжа, как устав велит.

Потом отец стрелял в каких-то русских
И сам каким-то русским был убит.
За что убит? И где зарыт? О том
В листке казённом скупо говорится.

А сын его, не встретившись с отцом,
В пятнадцать лет был возведён в арийцы.
В шестнадцать лет — ещё совсем юнец! —
Он собирал охотно автоматы
И вырастал. И вырос наконец!
И, как отец, произведён в солдаты.
И, как отец, походно-строевым
Шагал сюда в составе рослой роты
И по фанерным бил, как по живым,
Из автомата собственной работы.

Потом — Париж. Потом — Белград. Потом
На Крит ступил одним из самых первых.
И был Железным награждён крестом
За тех живых, похожих на фанерных,
Его ладонью пойманных в прицел,
Убитых им и раненных частично.
Тот крест вручал высокий офицер,
Как штык, прямой, и говорил: — Отлично! —
Он говорил, тот офицер, о нём,
О нём — о гордом крестоносце райха,
О том, что он, владеющий огнём,
Не знает слёз и собственного страха.

А страх тот был, его не обмануть,
Не откреститься, нет! Не отпереться.
Подкожный страх! Он восходил, как ртуть,
Со дна небронированного сердца.
Бросал к земле, когда свинец свистал.
Вопил о жизни в толчее снарядной.
Он был, тот страх, он рос, он нарастал,
Как тот огонь ответно-беспощадный.
Чужой огонь! Он гнал его назад
От призрачной победы до разгрома.
Назад! Назад! В родимый фатерлянд,
К себе домой! А дома вместо дома —
Развалины. И не войти туда,
Не разгрести железные торосы.
И были слёзы! Были слёзы! Да!
Не чьи-нибудь, а собственные слёзы.

Была весна. И первая пчела
Прошла над ним, как пуля мимо цели.
И — слава богу! — голова цела.
И — слава богу! — руки были целы.
Он жив! Он жив! И продолжалась жизнь.
Иная жизнь — не по штабному знаку.
Без наспех накрывавшего: «Ложись!»
Без на смерть поднимавшего: «В атаку!»

И можно было просто так смотреть,
Вставать, идти, а не шагать, не топать.
Почти всю жизнь работавший на смерть,
Он стал на жизнь, на тишину работать.
Он не жалел ни пота своего,
Ни жил своих, чтоб выйти из разрухи.
Но всё, что строил, было не его.
Ему принадлежали только руки
И тот ночлежный уголок — в залог
Всё тех же рук, — простой и голостенный,
Где завязался поздний узелок
Его любви, семьи послевоенной.

Родился сын. Его любимец — сын!
И сразу стал властителем забавным.
— Дай-дай! — кричал. И не было причин
Его творцу припоминать о давнем.
Привычный труд. Уют. Кофейный дух.
Кино в субботу. Кирха в воскресенье.
Всё было так незыблемо…
И вдруг
Как гром зимой, как гул землетрясенья.
Не рухнул дом в расшатанную жуть,
Не раскололось зеркало паркета.
Лишь только сердце сдвинулось чуть-чуть.
Он — потрясённый — шёл из кабинета.
Шёл как в тумане, шёл как на волнах,
Не шёл, а плыл, казалось, по теченью.
И голос шефа громыхал в ушах:
— Я должен вас уволить, к сожаленью.
Покойной ночи.
Но какой покой,
Когда штаны и нервы на износе?!
Чужие стены. Потолок чужой.
И в волосах серебряная осень.
Какой покой, когда не те года,
Не та в руках сноровистость и сила?!
Давным-давно прошедшая беда
Нашла его и вновь ошеломила.

И на висках всё больше седины.
И взгляд жены всё тише, всё печальней.
И расходились вещи в полцены
В чужие руки и в чужие спальни.
Всё прахом шло! Осталось лишь одно —
Идти в поля: там тише всё и проще.
Не так тревожно и не так тесно.
Там плещет Рейн, там зеленеют рощи.
Там на ветру в содружестве с весной
Земля хлеба возносит над собою…

Он шёл в поля, смягчался за спиной
Железный пульс машинного прибоя.
Цвела ромашка, ячмени цвели.
Кузнечик прыгал, о своём кузнеча.

И вот он, позабытый клок земли.
И вот она, негаданная встреча.

3

Здесь сеять хлеб давно запрещено.
Звенеть колосьям не дано под солнцем.
Пустынно-беспризорное пятно.
Оно в округе полем не зовётся,
Ни пастбищем, ни кладбищем, а стрельбищем.
Ни стада здесь, ни сада, ни гробниц.

Здесь сорнякам надёжное убежище.
Здесь место тренировки для убийц.
И странно даже, что пустырь молчит.
Не полоснёт вдруг строчкой пулемётной…
На безработном стрельбище стоит
Не юберменш, а просто безработный.
Стоит без каски, сгорбившись слегка,
Не в сапогах, а в стоптанных ботинках,
В его глазах полынная тоска.
Стоит один. Стоит как на поминках
Своей шинельной юности. Ему
Не двадцать три, а далеко за сорок…

У ног полынь в нетающем дыму,
И муравьи рассыпаны, как порох.

4

Он быстро в комнату вошёл,
Насвистывая что-то.
И пули высыпал на стол.
И отшатнулась Лотта.
И тихо вскрикнула: — Не смей! —
И выронила блюдце.
Стоит и смотрит, как на змей,
Не смея шевельнуться.
А муж насмешливо глядит,
Плеча её касается.
— Они ручные, — говорит, —
Не бойся, не кусаются.
Они, — он пулю взял, — смотри, —
Не дрогнула рука его, —
Железка, да? А что внутри,
В рубашке обтекаемой? —
С ладони бросил на ладонь,
Потом схватил щипцами
И кверху клювом — на огонь,
На газовое пламя.
Сощурил серые глаза
Прицельно, не мигая…

И вдруг — свинцовая слеза.
Одна. Потом другая.
Ещё одна. И в тот же миг
На плитке стыли липко.
И Герман Хорст, считая их,
Не мог сдержать улыбки.
Поражена жена. И сын
Заёрзал вдруг на стуле
И, подойдя к отцу, спросил:
— А разве плачут пули?
Споткнулась, дрогнула рука
В ветвистых синих жилах.
И тишина до потолка
Все звуки обнажила,
Как будто в комнату тайком
Внесли на миг покойника.
Стучат, стучат, как молотком,
Часы на подоконнике.
И пламя сухо шелестит
Упругим синим веером.

Отец молчит. И мать молчит.
Молчат, молчат растерянно.
И только Лотта наконец
Сказала: — Что ты, Руди!
Ведь это капает свинец,
А плачут только люди,
Когда им больно, мальчик мой,
Когда им очень трудно.

И встала к Герману спиной,
Лицом — к стене посудной.

***

Уже давно, сойдя на нет,
Закат вдали разветрился.
И лунный свет, высокий свет
С наземным светом встретился.
И кто не спит, тот видит их
В подлунном полушарии
На москворецких мостовых,
На прикарпатских буровых,
В Брюсселе и в Баварии,
В больших и малых городах,
На крышах улиц сельских,
В лугах альпийских и в полях —
Простых и Елисейских.

Весь правый бок Земли залит
Их маревом трепещущим.

И Хорст не спит. Он говорит
Не о луне — о стрельбище.
О старом стрельбище. Да-да!
Как о великом чуде.

— Я то открыл, что никогда
Не открывали люди,
Там, знаешь, — кладбище свинца.
А он не разлагается.
Там — пули моего отца,
Его отца и праотца.
Мои! И сверстников моих.
Ты понимаешь, Лотта!
Представь себе, представь на миг:
Идёт, идёт пехота.
За взводом — взвод. За взводом — взвод:
Идёт. За ротой — рота.
Из года в год. Из года в год…

Ты представляешь, Лотта?
Полки, дивизии идут
С подсумками и ранцами
Туда, на стрельбище, и бьют
С отмеренной дистанции
По всем мишеням, по щитам,
Пока не врежут в яблочко…

Так вот попробуй посчитай.
Там пуль — как пуха в наволочках!
В песке — они! В корнях — они!
Там их — как зёрен в пашне!
В сигару, в палец толщины…

Ты что молчишь? — Мне страшно.
Отец убит, и брат убит.
А ты… А ты как маленький… —
И вдруг заплакала навзрыд.
— Ну-ну! Давай без паники.
Я тоже там горел в огне.
И не сгорел. Так что же мне
Рыдать?! — Он встал с постели. —
Я ж говорю не о войне,
Я говорю о деле.
Свинец! Не где-то в руднике.
А наверху. Нетронутый.
Копни песок — и он в песке.
Не пригоршня, а тонны там!
Свинца! А у меня — ключи.
Так что ж мне, плакать надо?

Свинец во много раз, учти,
Дороже винограда.

Он закурил.
Молчит жена.
Вплывает медленно луна
В квадрат окна. А под луной
С луной и звёздной тишиной,
Летит бескрайний шар земной.

5

Летит Земля с восхода до восхода,
Из года в год, со скоростью мгновенной:
Великая — в ногах у пешехода
И капельная точка — во Вселенной.

Единая! С пятью материками
И с выводками разных островов,
Спелёнатая мягко облаками,
Овеянная тысячью ветров.
Летит Земля.
Вся в росах и туманах,
В потоках света, в посвисте снегов.
Пульсирует в ручьях и океанах
Вода — живая кровь материков.
Она то струйкой вяжется неясной,
То многобалльной дыбится волной.
Не будь её — и не было бы красной,
И не было бы лиственно-лесной.

Земля добра. И голубая Вега
Не может с ней сравниться, с голубой.
Она собой вскормила человека
И гордо распрямила над собой.
Дала ему сама себя в наследство
И разбудила мысль в потёмках лба,
Чтоб превозмог своё несовершенство
И поборол в самом себе раба,
Восславил труд, и совершил рывок
В надлунный мир, и подступил к Везувиям…

Но что Везувий? Огненный плевок!
Он несравним с продуманным безумием
И с тем огнём, что расфасован был
Побатальонно и побатарейно,
Проверен на убойность, на распыл
На полигонах Аллера и Рейна.
Везувий слеп. И потому не мог
Увидеть, раскалённо свирепея,
Помпею, задремавшую у ног.
А если б видел — пожалел Помпею.
Он — великан! — не метил в вожаки
И не мечтал арийцем воцариться…

А эти чистокровные полки,
А эти человеко-единицы
Шинельной лавой шли в пределы стран.
И, метко щурясь, разносили тупо
Осколочно-свинцовый ураган,
Что был сработан на заводах Круппа.
И шли… И шли… И размножали зло,
Переступая трупы и окопы, —
И громыхало стрельбище, росло
Во все концы контуженной Европы.

Горел Эльзас.
Горел Пирей, Донбасс.
Гудел фугас
Под лондонским туманом.
И кровь лилась.
Большая кровь лилась
Всеевропейским пятым океаном.

Горел весь мир! И расступалась твердь,
В свои объятья принимая павших —
И тех безумцев, разносивших смерть,
И тех героев, смертью смерть поправших.
Всех возрастов. В крестах и орденах.
Рождённых жить и сеять жить рождённых…

А сколько их покоится в холмах
И победивших стран и побеждённых!

Их миллионы! Целая страна
Ушла ко дну, в дымы ушла, в коренья.
О, если б вдруг восстать могла она
И сдвинуться к началу преступленья
Со всех морей, концлагерей, земель
Разноплеменным фронтом поранжирным!
Германия — той бури колыбель, —
Она бы стала кладбищем всемирным.
Страной могил.
Но мёртвым не дано
Такого чуда и такого права.

Летит Земля! И с нею заодно
И облака, и города, и травы.
Ночная тень смещается. В морях
Потоки рек встречаются пространных.
Смещаются и стрелки на часах,
На башенных часах и на карманных.

Европа спит.
Свинцовая луна
Стоит над ней в холодном карауле.
Горят огни. Струится тишина.
И пули! Пули! Маленькие пули
Лежат в земле и пролежат века
Уже бессильно, слепо, безголосо,
Там, где на цель их бросила рука,
На рубежах кровавого покоса —
У стен Дюнкерка, у днепровских вод,
В песках ливийских, в придунайском иле…

Истлели те, кого они убили.
А их — свинцовых — тленье не берёт.
Их миллиарды, маленьких! Они
В коре деревьев, в пахоте и дёрне,
Ещё из первой мировой войны.
Их сок обходит. Сторонятся корни.

Под Калачом, уйдя в ночную глубь,
Бессонный трактор залежь поднимает,
И пуля, словно камешек на зуб,
На остриё стальное попадает.
И, повернувшись медленно, опять
Ложится в землю, как зерно ложится…

Витают сны.
Встаёт над Курском мать:
К ней сын явился! Кубики в петлицах.
А на плечах — какая радость! — внук!
Она к нему протягивает руку,
Включает свет — и никого вокруг.
Стоит одна. Ни шороха, ни звука.
Дверь — на крючке. Стена. А на стене
Смеётся молча парень в гимнастёрке…

А там, на оборотной стороне
Большой Земли, в полуденном Нью-Йорке,
Заныла рана старая. Шофёр,
Зубами скрипнув, отвернул с Бродвея
И застонал…
А пуля до сих пор
Лежит в Европе, медленно ржавея.

С неё и червь не сточит чешую,
Не разгрызёт и мышка полевая.
Она лежит, прекрасно сохраняя
Ручную обтекаемость свою.
Сойдут снега — она не прорастёт.
Пройдут дожди — она не разветвится.
Уже давно над Рейном ночь плывёт.
И Хорст уснул. Ему прекрасно спится.

Закапал дождь. И грянула гроза,
Хлестнув по окнам громовым раскатом.
Хорст разомкнул смятенные глаза:
Война?! Ах да! Она была когда-то…
Вина? Постой… А в чём его вина?
Судить о прошлом — не его забота.

Дышала рядом тёплая жена.
Его жена, заботливая Лотта.
И не саднила рана у виска,
Давным-давно заштопанная рана.
Смещалась тьма. Толкались облака.

Который час? Вставать, пожалуй, рано.
И, повернувшись на бок со спины,
Он задремал. Плескался дождь на плитах.

А может быть, и не было войны?
А может быть, и не было убитых?
А может быть, не он совсем, не он
Когда-то сделал тот начальный выстрел?!

В рекламных трубках трепетал неон,
И время шло размеренно и быстро.

Вставал рассвет.

6

Рассвет! Рассвет!
Он далеко пока ещё.
Не полный свет, а полусвет,
На утро намекающий.
Но петухи поют, поют
И, словно эстафету,
Из клюва в клюв передают
Приветствие рассвету.
Из клюва -в клюв. Из клюва -в клюв.
От горлышка до горлышка
Идёт волна: «Ку-ка-ре-ку-у!»,
Опережая солнышко,
Через Печору, через Прут,
Через поля полесские…

Отпелись волжские. Поют
Дунайские и рейнские.
Поют, обсиженный шесток
Подкалывая шпорами,
Алеет, ширится восток
Над синими просторами.

И ночь уходит. Ей пора
Свои раздвинуть завеси.
Она приветлива, добра,
Пора любви и завязи.
И не приписывайте ей
Разбоя и коварства.
Она баюкала детей,
Края и государства.
Она росой не обнесла
Ни бугорка, ни листика.
Пришла спокойно и ушла,
А посмотрите, чисто как
Поля умыла, города,
Как добрая работница.

Встаёт рассвет — пора труда.
И время делом полнится.

Пчела срывается с летка
И тонет в рюмочке цветка,
В его душистом венчике…
А в этот миг, а в этот миг
В зелёных кузницах своих
Ударили кузнечики!

Да так, что травы на лугах
Очнулись вдруг и выгнулись.
Да так, что в заспанных стенах
Будильники откликнулись.

Звучат шаги, звенят ключи,
И двери, двери хлопают.

Лучи! Лучи! Летят лучи
Над утренней Европою.
Они, как лёгкие смычки,
Лица её касаются —
И все края и уголки,
Проснувшись, озвучаются.

Гудки! Гудки! Гудят гудки
Всё громче, всё напористей.
Стучат повсюду каблуки,
И нарастают скорости
Обычных дел, и первый пот
На лицах серебрится.

Встаёт рассвет. И Хорст встаёт,
Он начинает бриться.

***

Ведёт во двор велосипед,
А там безногий Курт — сосед.
— Салют! — хрипит. — Постой! — хрипит.
И, приподнявшись с лавочки,
Наперерез скрипит, скрипит
На костылях, на палочках.
— Ты представляешь, Хорст!.. Опять…
Ты понимаешь, Герман,
Опять не мог спокойно спать,
Опять, наверно, нервы.
Как будто я, как в том году,
Иду на третий круг —
В крестах иду — и на ходу
Огонь пускаю с рук.
Пускаю маленьким. А он
Огромным возвращается
И на меня со всех сторон
И на тебя кидается.
Ревё-ёт, полнеба очертя,
И обрывает фланги нам…
Разры-ыв! И я… Ко всем чертям
Лечу-у безногим ангелом!
«Ура!» — кричу. А боль в груди
Выламывает душу…
Да ты не смейся, подожди.
Да ты постой, дослушай.

А сам смеётся. Сам скрипит
На костылях, на палочках.

— За облака лечу… В зенит!
Шинель — в кровавых бабочках.
Лечу-у! Лечу-у! Лечу-у… до звёзд…
И приземляться некуда.
Ты представляешь, Хорст! А Хорст:
— Потом доскажешь. Некогда.

7

Всё тот же вал. Всё тот же старый дот,
Самим собой недвижно отягчённый.
На нём скворец оставил свой помёт,
Склевал росу на лысине бетонной
И улетел.
А дот к земле приник
И тупо смотрит в трепетную точку.
Казалось, миг — и огненный язык
Покажет он и пулемётной строчкой
Сорвёт скворца на утренней заре…
А где-то встрепенётся сердце матери.
На Рейне ли, а может, на Днепре,
А может быть, и дальше — на экваторе.

Но ти-ши-на. Замри и не дыши!
И ты услышишь, как восходит солнце.

Хорст заглянул в бетонное оконце,
В холодный мрак: там тоже ни души.
Взошёл на вал. Полынные кусты
Ещё с себя росу не отряхнули.
Черпнул песок. И вот они в горсти,
В его горсти, чуть сплющенные пули.
Одна. Две. Три. В горсти! А сколько их
Под ним, в земле, в крутых песчаных скосах,
Остроконечных пуль и тупоносых,
Любых систем и образцов любых!

Им счёту нет. Здесь каждый сантиметр
Исклёван ими с боевых дистанций.
Здесь столько отстрелялось новобранцев,
Что им, пожалуй, тоже счёту нет.
Что божий храм, где с именем Исус
Святой водой кропят новорождённых!
Сюда, на цель, под знаком «Готт мит унс!»
Вели крещёных всех и некрещёных
Простых парней. Вели весь род мужской,
Вели за поколеньем поколенье —
И стрельбище тачало в отдаленье
Пошивочно-убойной мастерской.

И вот молчит. Молчит, как никогда
За долгий век, быть может, не молчало.

Здесь три войны берут своё начало,
И ни одна не вскрылась борозда.

***

Здесь пули, пули, пули — сплошь.
Скажи вот так — и скажут: врёшь.
Да он и сам, да он и сам
Не верил собственным глазам.
Как будто ночью, час назад,
Ушёл в песок свинцовый град
И от людей таится…
Пройдут года, пройдут века —
Он не вернётся в облака,
Водой не испарится.
Какой посев! Огромный вал
Набит им до предела.

И Хорст копал, и отсевал,
И удивляться забывал:
Он просто дело делал.
Как будто вышел в огород
И роет, роет, роет…
Теперь ни бог его, ни чёрт
Отсюда не уволит.
Теперь он сам хозяин здесь,
Батрак и управляющий.
И сила есть, и хватка есть
В его руках пока ещё.
И никаких тебе машин,
И никаких деталей.
Он здесь один, совсем один.
И все четыре дали
Лежат вокруг. Луга, поля
С парными ветерками.
И просто песенка шмеля,
И пули под руками.
Он отсевал их и — в рюкзак.
А жарко стало — снял пиджак,
Рубаху снял, и снова рыл,
И сам собой доволен был.

А день-то, день! Как неземной:
Прозрачен весь и ярок.
Метался крестик именной —
Серебряный комарик —
Туда-сюда, туда-сюда
Над волосатой грудью…
А где-то мчались поезда,
И громоздились города,
И суетились люди
В чаду и в лязге городском,
В цехах и в рудном штреке —
В своём убойно-скоростном
И потогонном веке.

А здесь — простор! Лучей поток.
И Рейн в крутой излуке…

Хорст отшвырнул лопату, лёг,
Крестом раскинув руки.
Ударил в ноздри трав настой,
Крылом взмахнула птица,
И небо синей высотой
Упало на ресницы,
Ушло в глаза и тишиной
Души его коснулось.
И вдруг ладьёй берестяной
Земля под ним качнулась.

И он в ладье, и он плывёт
В неведомые дали
От всех тревог, от всех забот,
От всех земных печалей.
Плывёт, скользит его ладья
Без времени, без меры
Куда-то в гавань забытья,
В края до нашей эры.
Где только штиль, где только синь
И солнечные пятна…
Но звук нацеленной осы
Вернул его обратно,
К своим делам. И решето
Кружит в руках, качается —
И пули, пули всех сортов,
Толкаясь, обнажаются.
Совсем спокойные, совсем,
Без высвиста, без высверка,
Любых калибров и систем,
От Фридриха до Бисмарка,
От Бисмарка и далее —
До дней последних Гитлера.
Оглаженные в талии,
Нетленные, нехитрые.

Одна к одной — века и дни.
Одна в одну — как сёстры.
Лопатой ткни — и вот они
Уже в руках у Хорста.
Совсем спокойные.
Он рыл
И на коленях ползал.
Он — первый! Первый, кто открыл
В них — бесполезных — пользу!

8

Ведёт во двор велосипед,
А во дворе — опять! — сосед
Сидит на лавочке. Штаны,
Как флаги, треплет ветер.
А на развалинах войны
В войну играют дети.

Хорст вынул пачку сигарет
И закурил. — Ну что, сосед?
Сидишь?
— Давно сижу, старик. —
И веки сузил в щёлку. —
А было, брат, стоял как штык
И каблуками щёлкал.
А как шагал! Бетон и тот,
Как палубу, шатало.
«На-право, взвод! На-лево, взвод!»
Шагал, а думал мало.
Вперёд! За жизненный простор!
И я стрелял и топал,
Да так, что шаг мой до сих пор
В печёнках у Европы.
И вот сижу, бедняга Курт,
Сижу безногой тумбою,
Подобно той, во что плюют.
И — представляешь! — думаю.

Он закурил и снизу вверх
Взглянул и сплюнул зло.
— Во-первых, думаю о тех,
Кому не повезло.
Да-да, старик! А во-вторых,
О вас я думаю — живых.
Поскольку я, как видишь сам,
Вполтела жив, вполтела там —
На фронте, у Валдая.
А иногда я по ночам,
Представь себе, летаю.
Разры-ыв! И я, как головня,
В созвездье Зодиака
Лечу! А ноги без меня
Ещё бегут в атаку.
И представляешь, старина,
На полпути до рая
Вдруг подвела меня волна,
Не донесла, взрывная.

Срываюсь вниз — и сам не рад:
Земля горит! Моря горят!
И костыли мои в огне,
В огне окно и двери…

Проснусь — мурашки по спине.
Смотрю — глазам не верю:
Рассвет на улице, и я
Не на краю воронки.
Штаны — мои. Кровать — моя.
И костыли в сторонке
Стоят, фабричные, впритык,
Как дополненье к мебели…

Лежу и думаю, старик:
А может, ног и не было?
А может, я таким и рос
Всегда по божьей милости?

Хорст по плечу его: — Ты брось!
Ведь всё равно не вырастут.
— Ты гений, Хорст! — Воскликнул Курт. —
А вот они… они растут.
Схватил костыль и костылём
Он ткнул перед собой
Туда, где дети за углом
Разыгрывали бой.

— А подрастут — в шинельку их
И — под кулак фельдфебеля,
Чтоб в них, верзилах строевых,
Ни человека не было.
«А ну-ка, бравые, ра-авняйсь!
А ну, болваны, р-руиг!»
И в настоящую, как нас,
В кровавую игру их.
Вперёд! Как велено судьбой
И богом! Дранг нах Остен!
Разры-ыв! Разры-ыв! И Хорст второй,
Твой Руди — блиц! — и к звёздам.
Моим путём. Ни рукава,
Ни пряжки не останется.

Запомни, Хорст, как дважды два:
Огонь — он возвращается.

Разры-ыв! И — в крошку города,
В лавину камнепада.
Тогда ни памяти… Тогда
Ни костылей не надо.
Всё к чёрту, Хорст! Железный чад
И чёрный снег на грудах.
И только тени закричат
О нас, о бывших людях.

Он смолк, порывисто дыша,
И вдруг вперёд подался.
Во все глаза кричит душа,
А рот ещё смеялся.
— Смотри и думай, кавалер
Железного креста.
Я памятник! Меня бы в сквер
Живым на пьедестал.
Не как героя, нет! А как
Наглядное пособие.
И костыли вот так и так
Скрестить, как у надгробия,
Чтоб каждый вспомнил, кто б ни шёл,
Про тот начальный выстрел.
Меня бы — чёрт возьми! — на стол
Военного министра!

Он усмехнулся и поник,
Устало спину сгорбив.
Одни глаза… Глаза, а в них
Плескалось море скорби.
Закат, как память, полыхал
На пепельном лице.
Хорст понимающе вздыхал,
Но думал о свинце.

9

А по ночам, когда уснёт жена,
И сын уснёт, и выглянет луна,
Он у плиты колдует не спеша,
На протвень пули сыплет из ковша.
Гудит огонь в три радужных венца —
И покидают червячки свинца
Свои личинки с винтовой резьбой.
И вот уже серебряной водой
Течёт свинец, подсвеченный слегка,
Сосульчато спадает с желобка
В чугунный таз и застывает в нём
Тяжёлым льдом. А дом, угрюмый дом
Наполнен сном, наполнен тишиной.
Лишь костылям не спится за стеной.
Они скрипят и стонут, костыли,
Как, может быть, в лугах коростели.
Скрипят, скрипят уже который год…

А — к чёрту их! Отдал бы их в ремонт.

Так думал Хорст. И густо, не спеша
На протвень пули сыпал из ковша.
И ничего. Освоился. Привык.
Как привыкает к жёлудям лесник,
Как привыкает к голышам рыбак.
А может, пули сами просто так
Росли, росли и выросли? С травой!
А может, их понакатал прибой
В давным-давно прошедшие века?
Как просто всё! Качались облака.
Плескался Рейн за валом в камыше.
И стрельбище — не стрельбище уже,
А просто место выроста свинца.

Хорст отдыхал, стирая пот с лица.
И снова рыл и просевал сопя.
Впервые он работал на себя
За все года.
Но как-то раз, когда
Сошла с полей горячая страда
И ветерки струились по стерне,
Вдруг вырос человек на пустыре.
На расстоянье выстрела как раз.
Лицо — пятно туманное, без глаз,
Без возраста. По гребешку траншей
Он шёл к нему, похожий на мишень.

Взошёл на вал, где сбилась лебеда,
И проступили на лице года,
Глаза, морщины, очертанья скул.
— Салют! — сказал и пули зачерпнул
Из рюкзака. — Ого! — сказал. — А я…
А я-то думал: мёртвая земля.
Не пашут здесь, не сеют и не жнут.
Ну что возьмёшь со стрельбища? А тут
Смотри какой тяжелый урожай,
Сплошной свинец.
— А ты давай шагай! —
Отрезал Хорст. И, распрямившись в рост,
Лопату вбил. Серебряный Христос
Затрепетал, мерцая, на груди.

— Ты шутишь, друг!
— Нет, не шучу. Иди.
Иди давай туда, куда идёшь.

— А я смотрю, своих не узнаё

Оцените, пожалуйста, это стихотворение.

Средняя оценка / 5. Количество оценок:

Оценок пока нет. Поставьте оценку первым.

Сожалеем, что вы поставили низкую оценку!

Позвольте нам стать лучше!

Расскажите, как нам стать лучше?

Добавить комментарий

Ваш адрес email не будет опубликован.