Письмо 0 (0)

Письмо в три угла, в два крыла, в две страницы,
Как только что с облака белая птица
В ладони к солдату, — и кажется, он
Вот в эту минуту — дома.

«Ну, здравствуй, сыночек, прими мой поклон,
Поклон от родни и знакомых.
В колхозе дела к улучшенью идут.
Приедешь — увидишь, Коля,
Какой мы той осенью сделали пруд,
Какие хлеба у нас в поле.

А яблонька, Коля, два раза цвела,
Что ты посадил на рассвете,
Когда на войну я тебя собрала:
Она доросла до повети.
Как солнце опустится, станет темно,
За вербами ветер проснётся, —
Трёхлетка твоя постучится в окно, —
Сердечко моё встрепенётся:
Не ты ль возвернулся, сдаётся?»

Не знаю, сон ли это или бред 0 (0)

Не знаю, сон ли это или бред
На карте мира с помощью указки
Ищу Россию, а России нет.
Нет Родины, кругом одни Аляски.

Продали всё: и волжскую волну,
И лес, и степь, и все четыре дали.
Продали превеликую страну,
Как без войны внахрап завоевали.

Совесть на дороге 0 (0)

1

Нам не по курсу камерность и косность,
Нам ни к чему трибунный гром и спесь…
Есть километр, который прямо в космос
Отважно устремляется, а есть…
Есть и такой, который тут, под небом
Под этим синим, рядом с бороздой,
Из века в век ходил к земле за хлебом
И прозывался издавна верстой.
Стожильный наш! Ходил и недалече
И далеко — по всей, по всей, по всей…
Ох, сколько ж он тягла перекалечил!
Ох, сколько ж он пообломал осей
По всей стране!.. Треклятый на ухабах
И бранно крытый посреди дождей…
А было, помню, было: наши бабы
Входили в упряжь вместо лошадей
И хлеб везли на станцию для фронта,
Для мужиков, что бились на войне…

Я эту память прямо с горизонта
Глазами взял. И до сих пор она во мне,
Она болит, не закрывает двери
В живую даль неотболевших лет.

2

И вот стою, стою — ногам не верю:
Да тот ли это твёрдый километр,
Который так везде и всюду ждали —
И долгий век, и год, и каждый день —
Вот эти все соломенные дали,
Вся эта глушь российских деревень?
И — дождались!
Сквозь летний зной, сквозь осень,
Сквозь белые пустыни февраля
Пролёг асфальт, как праздник всем колёсам, —
Газуй, шофёр, аж до ворот Кремля!
Рули, давай, полями и лугами,
Через леса, с моста лети на мост!..

3

И вдруг я вздрогнул — космос под ногами:
Хлеб на шоссе, как миллионы звёзд!
Хлеб на шоссе, как золото на чёрном,
И не с каких-то высших там орбит,
А из «КамАЗов» — зёрна… зёрна… зёрна…
Такое чувство, будто кто убит —
Хлеб на шоссе! Овёс… Ячмень… Пшеница…
Ну как такой разор остановить?!
Течёт зерно!.. Чубы мелькают… Лица…
И я кричу, чтоб волком не завыть:
— Да это ж хлеб, товарищи! Негоже
С ним так безбожно поступать в пути! —
А те чубы: — Ты кто такой хороший?
— Я человек. — Тогда иди, иди…
— А я-то думал, поп какой в берете.
Садись, давай!.. Подброшу за трояк. —
И с места — вжик! Один. Второй. И третий…
А я?.. А я, как вопиющий знак,
Чуть не дымлюсь от лекторского пыла,
Машу руками возле полотна…

4

О, если б вдруг… О, если б можно было
Достать дорогу с ладожского дна!
Достать всю ту, что по льду шла, как в гору,
Как солнце сквозь блокадное ушко,
Вся в пятнах крови — курсом на «Аврору» —
Где днём с огнём, а где и с посошком
На ощупь шла, не изменяя курсу,
В голодный прорываясь Ленинград.

Одно зерно — в цене равнялось пульсу
И капле крови в тысячу карат.
Одно зерно! А тут их — миллионы
Течёт и под колёсами хрустит…
О если б можно было, если б можно —
Да пусть меня милиция простит! —
Я б ту дорогу накрутил, как вожжи,
И, вознеся молитву небесам,
По тем чубам, по лицам, как по рожам,
По их пустым, беспамятным глазам —
Вот так и так!.. — Да где же ваша совесть?
В каком таком застряла далеке?! —
Витийствую.

5

А малость успокоясь,
Гляжу: старушка в пёстреньком платке
Сметает зёрна веничком в совочек
С дороги, как с артельского стола.
Зовёт меня: — Иди сюда, сыночек, —
И край мешка мне в две руки дала. —
— Не упускай, держи вот — палец в палец. —
И я, как новобранец на плацу,
Во фрунт стою. Стою и улыбаюсь
Её рукам, её глазам, лицу.
Стою и улыбаюсь… И она мне
Даёт свой свет и ласковый уют.
— Как вас зовут? — Марией Николавной. —
А я подумал: совестью зовут.

Вздыблен весь и страшно крут 0 (0)

Вздыблен весь и страшно крут.
Всё в нём загазовано.
Дьявол-город, город-спрут,
Чудище Гудзоново.
Ни травинки, ни листка…
Разве ж это зодчество?
Вертикальная тоска,
Бездна одиночества.

Хлеб 0 (0)

Браво – поле! Солнце – браво!
Хлеб – налево, хлеб – направо!
И на ощупь и на вес
Вместе с лирикой и без.

В нём – закат и в нём – рассвет…
Хлеб на завтрак, хлеб в обед.
Ну а я, встречая ночь,
С ним поужинать не прочь.

Баллада о приказе 0 (0)

1

Третью ночь, третий день всё вперёд и вперёд
Мы идём неуклонно
По проклятой земле, по немецкой, на фронт, —
Растянулась колонна.
Третью ночь, третий день по полям, по лесам,
Не всегда, чтобы в ногу.
И всё круче, всё ближе к бессонным глазам
Подступает дорога.
И всё дальше и дальше отходит от глаз
Дымный край горизонта.
И всё строже и строже суровый приказ:
Выйти за полночь к фронту.
— Подтянись! — Он железно стоит на своём,
И ворчать бесполезно.
Не железные мы, а всё то, что несём,
С каждым шагом железней
От сапог до штыков. Третью ночь. Третий день…

И тогда наконец-то
Подобрел командир, приказал: — Лошадей
Поищите у немцев.
— Отобрать лошадей! — Уточнил старшина
Тот приказ на привале.
И конечно ж, конечно ж — война есть война —
Что скрывать: отобрали.

2

А действительно, что, что нам было скрывать?
Ведь они не скрывали.
К нам пришли их сыны, нас пришли воевать
И у нас пировали.
Пили, ели — они! — их сыны, их зятья,
Записные вояки.
Рукава до локтей, в дом ещё не войдя:
— Млеко, — щерились, — яйки.

Дай им то, дай им сё, как указкой, вели,
Где штыком, где кинжалом…
Брали всё, что хотели, и сверху земли,
И что снизу лежало.
Брали всё подчистую скребком и ковшом
В эшелоны и ранцы.
Брали уголь и хлеб, женщин брали силком,
Потому что — германцы.
Потому что превыше всего! За людей
Нас они не считали…

Ну а мы лишь забрали у них лошадей,
Потому что устали.
Потому что не вправе мы были устать,
Потому что нам надо —
Кровь из носу! — а Гитлера лично достать
Не штыком, так гранатой.
Лично каждому, да! И добро, что война —
Их война! — на закате.
Потому и шумел, торопил старшина:
— Побыстрей запрягайте!
Дайте грузу побольше тому жеребцу
И поменьше карюхе!..

3

А пока он шумел, собрались на плацу
Старики и старухи,
Собрались и глядели на нас, как во сне,
На всю нашу погрузку.

Вдруг один осмелел — подошёл к старшине
И на ломаном русском
Объяснил: — Эти люди боятся всех вас… —
И в торжественном тоне:
Их бин есть коммунист! — И партайаусвайс
На широкой ладони
Протянул старшине, как комраду комрад,
Сквозь года, сквозь этапы,
От совместных ещё, тех, испанских бригад.
Через пытки гестапо,
Через боль, через кровь, через расовый бред,
Через пламя пожарищ:
— Дас ист есть, как у вас говорьят, парт-би-лет.
Это дал мне товарищ
Тельман…
— Тельман?! — Лицом просиял старшина. —
А ведь правда, ребята,
Тельман сам подписал!.. Уберёг, старина?!
— Уберьёг. — Это ж надо! —
И обнял старика, словно век с ним дружил,
Гимнастёрку расправил
И пошёл — капитану про всё доложил
И при этом добавил
От себя и, конечно, от нас, рядовых
И немного весенних:
Дескать, время приспело работ полевых,
Скоро май, надо сеять.
— Ребятишки у них, капитан. Скоро мир.
Пусть людьми вырастают…
Я вас понял, Петрович. — Сказал командир.
Дал команду: — Отставить!
Разгрузить и обратно вернуть лошадей!
Только быстро, ребята!..

4

И опять мы идём третью ночь, третий день
В направленье заката.
Третий день, третью ночь — на рубеж, где враги.
Только так — неуклонно.
Не железные мы… Но не сбились с ноги,
Подтянулась колонна.
Только так. Только так. А в двенадцать уже
Ночью рыли окопы
На последнем своём огневом рубеже,
В самом центре Европы.

Мое седое поколенье 0 (0)

Мое седое поколенье –
Оно особого каленья!
Особой выкладки и шага –
От Сталинграда до Рейхстага!
Мы – старики, но мы и дети,
Мы – и на том, и этом свете,
А духом все мы – сталинградцы,
Нам Богом велено – держаться!

Весенняя Москва 0 (0)

Москва, дождём умытая, смеётся,
Соборной осеняет высотой,
Цветут цветы, обласканные солнцем,
И женщины, блистая красотой,
Помимо указаний Моссовета
Несут в себе такую силу света,
Такой неукоснительный урок,
Что даже Кремль берёт под козырёк.

Глаголы Пушкина 0 (0)

И впредь шуметь его глаголам
По городам по всем, по селам,
По всей родной земле шуметь,
Будить к добру булат и медь,
Бессмертным эхом кочевать,
И жечь сердца, и врачевать.

Суд памяти 5 (1)

Поэма

1

Он шёл в засеянный простор,
В зарейнские поля.
Вокруг него во весь напор
Работала земля.
Вся до корней напряжена,
Вся в дымке голубой…

Она щедра, земля, она
Поделится с тобой
Своим трудом, своим зерном,
Ни грамма не тая.
А чья она? Ей всё равно.

Да жаль, что не твоя,
Как облака, как тот завод,
Как тёплый ветерок.
Тропа — и та тебя ведёт
На бюргерский порог.
И там, быть может, ждёт ответ
Такой, как в те года:
«Работы нет». «Работы нет».
И что тогда? Тогда…

Тогда на всё ему плевать.
Да-да, на всё плевать!
Он будет пули отливать,
Как все, и есть и спать.
Беречь себя и свой покой,
Не думать — лишний труд, —
Какую даль, рубеж какой
Они перечеркнут,
Чьё сердце, грудь и чей висок
Придётся им прошить…
А память? Память — на замок,
Чтоб не мешала жить!

Он так решил, он думал так
Себе же вопреки.
И с каждым шагом — твёрже шаг,
И круче взмах руки,
И шире поворот плеча
И разворот груди…

И вдруг земля — совсем ничья —
Открылась впереди.
Совсем ничья, и вглубь и вширь
Раздвинула поля.
Среди хлебов глухой пустырь,
Забытая земля.
Ни колоска здесь, ни креста
И ни следа борозд.

И Герман Хорст шагнул и стал,
И вспомнил Герман Хорст:
Он здесь стоял ещё тогда,
В тридцатые года…
Стоял по правилам по всем
Он, двадцати трёх лет, —
В полынный цвет железный шлем,
Мундир — в полынный цвет.
Весь начеку, на всё готов,
Румянощёк, безус.
Как отпущенье всех грехов,
На пряжке: «Готт мит унс!»

Приклад — в плечо. Азарт и страх
В прищуре рыжих век.
А перед ним в трёхстах шагах
Фанерный человек
Стоял, не замышляя зла,
С безликой головой.

Дрожала мушка и ползла
По корпусу его.
Ползла, как было учтено
Внимательным зрачком
Туда, где сердце быть должно
Под чёрным пятачком.
Её инструкция вела
И чуткая ладонь.

— Огонь! — И пули из ствола
В мишень метал огонь.
-Огонь! — Огонь! — И Герман Хорст
Как надо брал — вподсек.
Но тот — фанерный — под откос
Не падал человек.
Не отвечал огнём, чудак,
Не клял, не умолял.
А он — живой — стрелял, да так,
Чтоб насмерть, наповал.
С плеча! Откинувшись слегка!
С колена! Лёжа бил!..

Пустырь. Могильная тоска,
Хотя здесь нет могил.

Здесь только гильзовая жесть —
Вразброс, не сосчитать.
Не счесть и тех парней, что здесь
Учились убивать.
Их было много, молодых,
В шинелях и в броне.
Вели, развёртывали их
В тот год — лицом к войне.
Курки — на взвод. Полки — на старт,
Готовые к броску.
Нетерпеливый шорох карт,
И порох начеку.
И фюрер плоскую ладонь
Над касками простёр:
— Огонь! — Развёрнутый огонь
Накрыл живой простор.
-Огонь! — Огонь! — На сто дорог
Вдоль западных границ
Вломились тысячи сапог,
Колёс и гусениц.

И Герман Хорст в лавине той —
В сукне, в дыму, в пыли —
Был малой точкой огневой
В масштабе всей Земли.
А в точке той, под тем сукном
Казённым, в глубине,
Живое сердце билось. В нём —
На дне, на самом дне,
Был тот росток, что в сотни линз
Нельзя найти, поймать,
Но он вмещал в себе всю жизнь,
Что подарила мать,
И первый свет, и первый шаг,
И первую весну.
И Рейн, и заводь в камышах,
И просто тишину,
И просто лодку, и причал,
И свет девичьих глаз.

Он то вмещал, что запрещал
И оглушал приказ:

Солдат! Он должен быть жесток
И, как взрыватель, прост.
Над нами бог, и с нами бог!
— Огонь! — И Герман Хорст
Поштучным, пачечным, строчным
С колена бил, с брони
Не по фанерным — по живым.

И падали они
И вниз лицом, и к небу — вверх —
В хлеба, в осоку, в ил.
Германия — превыше всех,
Превыше их могил.
Превыше слёз, превыше мук
И шире всех широт!

Пылал и пятился на юг
Французский горизонт.
Поштучным, пачечным, строчным
Бесился автомат.
И он, солдат, срастался с ним
И сам, как автомат,
Тупея, гнал перед собой
Убойную волну
Из боя — в бой. Из боя — в бой.
И из страны — в страну.
Из боя — в бой. Из боя — в бой…
Он шёл. Из года в год.
И убивал. И сеял боль
На много лет вперёд.

Сироты с болью той растут,
Стареют старики
И не вершат свой правый суд
Той боли вопреки.
Ведь как узнать, кто управлял
Той капелькой свинца,
Что где-то сбила наповал
Их сына иль отца?
Кто скажет им, где он живёт,
Тот человек — не зверь?
В каком кафе он кофе пьёт,
В какую входит дверь,
Чтоб постучать к нему рукой,
Войти не наугад?
И жив ли он?..
А он живой.
И в том не виноват,
Что не отмщён, что не прощён,
Что жив он, не убит,
Что не скрипит протезом он,
Что сына он растит,
Что у него работы нет,
Как двадцать лет назад,
Когда он был в шинель одет
И… вскинув автомат
Поштучным, пачечным, строчным
Шесть лет он брал вподсек.
А кто там падал перед ним —
Француз, хорват иль грек? —
Он не расспрашивал. Он бил
Юнцов и пожилых.

Пустырь, пустырь… Здесь нет могил,
Но здесь начало их.

2

Ещё не мог он, Герман Хорст, понять,
Рождённый жить, что значит быль и небыль, —
Его отца искусству убивать
Здесь обучал сухой, как жесть, фельдфебель.
По правилам положенным, по-прусски,
С колена, лёжа, как устав велит.

Потом отец стрелял в каких-то русских
И сам каким-то русским был убит.
За что убит? И где зарыт? О том
В листке казённом скупо говорится.

А сын его, не встретившись с отцом,
В пятнадцать лет был возведён в арийцы.
В шестнадцать лет — ещё совсем юнец! —
Он собирал охотно автоматы
И вырастал. И вырос наконец!
И, как отец, произведён в солдаты.
И, как отец, походно-строевым
Шагал сюда в составе рослой роты
И по фанерным бил, как по живым,
Из автомата собственной работы.

Потом — Париж. Потом — Белград. Потом
На Крит ступил одним из самых первых.
И был Железным награждён крестом
За тех живых, похожих на фанерных,
Его ладонью пойманных в прицел,
Убитых им и раненных частично.
Тот крест вручал высокий офицер,
Как штык, прямой, и говорил: — Отлично! —
Он говорил, тот офицер, о нём,
О нём — о гордом крестоносце райха,
О том, что он, владеющий огнём,
Не знает слёз и собственного страха.

А страх тот был, его не обмануть,
Не откреститься, нет! Не отпереться.
Подкожный страх! Он восходил, как ртуть,
Со дна небронированного сердца.
Бросал к земле, когда свинец свистал.
Вопил о жизни в толчее снарядной.
Он был, тот страх, он рос, он нарастал,
Как тот огонь ответно-беспощадный.
Чужой огонь! Он гнал его назад
От призрачной победы до разгрома.
Назад! Назад! В родимый фатерлянд,
К себе домой! А дома вместо дома —
Развалины. И не войти туда,
Не разгрести железные торосы.
И были слёзы! Были слёзы! Да!
Не чьи-нибудь, а собственные слёзы.

Была весна. И первая пчела
Прошла над ним, как пуля мимо цели.
И — слава богу! — голова цела.
И — слава богу! — руки были целы.
Он жив! Он жив! И продолжалась жизнь.
Иная жизнь — не по штабному знаку.
Без наспех накрывавшего: «Ложись!»
Без на смерть поднимавшего: «В атаку!»

И можно было просто так смотреть,
Вставать, идти, а не шагать, не топать.
Почти всю жизнь работавший на смерть,
Он стал на жизнь, на тишину работать.
Он не жалел ни пота своего,
Ни жил своих, чтоб выйти из разрухи.
Но всё, что строил, было не его.
Ему принадлежали только руки
И тот ночлежный уголок — в залог
Всё тех же рук, — простой и голостенный,
Где завязался поздний узелок
Его любви, семьи послевоенной.

Родился сын. Его любимец — сын!
И сразу стал властителем забавным.
— Дай-дай! — кричал. И не было причин
Его творцу припоминать о давнем.
Привычный труд. Уют. Кофейный дух.
Кино в субботу. Кирха в воскресенье.
Всё было так незыблемо…
И вдруг
Как гром зимой, как гул землетрясенья.
Не рухнул дом в расшатанную жуть,
Не раскололось зеркало паркета.
Лишь только сердце сдвинулось чуть-чуть.
Он — потрясённый — шёл из кабинета.
Шёл как в тумане, шёл как на волнах,
Не шёл, а плыл, казалось, по теченью.
И голос шефа громыхал в ушах:
— Я должен вас уволить, к сожаленью.
Покойной ночи.
Но какой покой,
Когда штаны и нервы на износе?!
Чужие стены. Потолок чужой.
И в волосах серебряная осень.
Какой покой, когда не те года,
Не та в руках сноровистость и сила?!
Давным-давно прошедшая беда
Нашла его и вновь ошеломила.

И на висках всё больше седины.
И взгляд жены всё тише, всё печальней.
И расходились вещи в полцены
В чужие руки и в чужие спальни.
Всё прахом шло! Осталось лишь одно —
Идти в поля: там тише всё и проще.
Не так тревожно и не так тесно.
Там плещет Рейн, там зеленеют рощи.
Там на ветру в содружестве с весной
Земля хлеба возносит над собою…

Он шёл в поля, смягчался за спиной
Железный пульс машинного прибоя.
Цвела ромашка, ячмени цвели.
Кузнечик прыгал, о своём кузнеча.

И вот он, позабытый клок земли.
И вот она, негаданная встреча.

3

Здесь сеять хлеб давно запрещено.
Звенеть колосьям не дано под солнцем.
Пустынно-беспризорное пятно.
Оно в округе полем не зовётся,
Ни пастбищем, ни кладбищем, а стрельбищем.
Ни стада здесь, ни сада, ни гробниц.

Здесь сорнякам надёжное убежище.
Здесь место тренировки для убийц.
И странно даже, что пустырь молчит.
Не полоснёт вдруг строчкой пулемётной…
На безработном стрельбище стоит
Не юберменш, а просто безработный.
Стоит без каски, сгорбившись слегка,
Не в сапогах, а в стоптанных ботинках,
В его глазах полынная тоска.
Стоит один. Стоит как на поминках
Своей шинельной юности. Ему
Не двадцать три, а далеко за сорок…

У ног полынь в нетающем дыму,
И муравьи рассыпаны, как порох.

4

Он быстро в комнату вошёл,
Насвистывая что-то.
И пули высыпал на стол.
И отшатнулась Лотта.
И тихо вскрикнула: — Не смей! —
И выронила блюдце.
Стоит и смотрит, как на змей,
Не смея шевельнуться.
А муж насмешливо глядит,
Плеча её касается.
— Они ручные, — говорит, —
Не бойся, не кусаются.
Они, — он пулю взял, — смотри, —
Не дрогнула рука его, —
Железка, да? А что внутри,
В рубашке обтекаемой? —
С ладони бросил на ладонь,
Потом схватил щипцами
И кверху клювом — на огонь,
На газовое пламя.
Сощурил серые глаза
Прицельно, не мигая…

И вдруг — свинцовая слеза.
Одна. Потом другая.
Ещё одна. И в тот же миг
На плитке стыли липко.
И Герман Хорст, считая их,
Не мог сдержать улыбки.
Поражена жена. И сын
Заёрзал вдруг на стуле
И, подойдя к отцу, спросил:
— А разве плачут пули?
Споткнулась, дрогнула рука
В ветвистых синих жилах.
И тишина до потолка
Все звуки обнажила,
Как будто в комнату тайком
Внесли на миг покойника.
Стучат, стучат, как молотком,
Часы на подоконнике.
И пламя сухо шелестит
Упругим синим веером.

Отец молчит. И мать молчит.
Молчат, молчат растерянно.
И только Лотта наконец
Сказала: — Что ты, Руди!
Ведь это капает свинец,
А плачут только люди,
Когда им больно, мальчик мой,
Когда им очень трудно.

И встала к Герману спиной,
Лицом — к стене посудной.

***

Уже давно, сойдя на нет,
Закат вдали разветрился.
И лунный свет, высокий свет
С наземным светом встретился.
И кто не спит, тот видит их
В подлунном полушарии
На москворецких мостовых,
На прикарпатских буровых,
В Брюсселе и в Баварии,
В больших и малых городах,
На крышах улиц сельских,
В лугах альпийских и в полях —
Простых и Елисейских.

Весь правый бок Земли залит
Их маревом трепещущим.

И Хорст не спит. Он говорит
Не о луне — о стрельбище.
О старом стрельбище. Да-да!
Как о великом чуде.

— Я то открыл, что никогда
Не открывали люди,
Там, знаешь, — кладбище свинца.
А он не разлагается.
Там — пули моего отца,
Его отца и праотца.
Мои! И сверстников моих.
Ты понимаешь, Лотта!
Представь себе, представь на миг:
Идёт, идёт пехота.
За взводом — взвод. За взводом — взвод:
Идёт. За ротой — рота.
Из года в год. Из года в год…

Ты представляешь, Лотта?
Полки, дивизии идут
С подсумками и ранцами
Туда, на стрельбище, и бьют
С отмеренной дистанции
По всем мишеням, по щитам,
Пока не врежут в яблочко…

Так вот попробуй посчитай.
Там пуль — как пуха в наволочках!
В песке — они! В корнях — они!
Там их — как зёрен в пашне!
В сигару, в палец толщины…

Ты что молчишь? — Мне страшно.
Отец убит, и брат убит.
А ты… А ты как маленький… —
И вдруг заплакала навзрыд.
— Ну-ну! Давай без паники.
Я тоже там горел в огне.
И не сгорел. Так что же мне
Рыдать?! — Он встал с постели. —
Я ж говорю не о войне,
Я говорю о деле.
Свинец! Не где-то в руднике.
А наверху. Нетронутый.
Копни песок — и он в песке.
Не пригоршня, а тонны там!
Свинца! А у меня — ключи.
Так что ж мне, плакать надо?

Свинец во много раз, учти,
Дороже винограда.

Он закурил.
Молчит жена.
Вплывает медленно луна
В квадрат окна. А под луной
С луной и звёздной тишиной,
Летит бескрайний шар земной.

5

Летит Земля с восхода до восхода,
Из года в год, со скоростью мгновенной:
Великая — в ногах у пешехода
И капельная точка — во Вселенной.

Единая! С пятью материками
И с выводками разных островов,
Спелёнатая мягко облаками,
Овеянная тысячью ветров.
Летит Земля.
Вся в росах и туманах,
В потоках света, в посвисте снегов.
Пульсирует в ручьях и океанах
Вода — живая кровь материков.
Она то струйкой вяжется неясной,
То многобалльной дыбится волной.
Не будь её — и не было бы красной,
И не было бы лиственно-лесной.

Земля добра. И голубая Вега
Не может с ней сравниться, с голубой.
Она собой вскормила человека
И гордо распрямила над собой.
Дала ему сама себя в наследство
И разбудила мысль в потёмках лба,
Чтоб превозмог своё несовершенство
И поборол в самом себе раба,
Восславил труд, и совершил рывок
В надлунный мир, и подступил к Везувиям…

Но что Везувий? Огненный плевок!
Он несравним с продуманным безумием
И с тем огнём, что расфасован был
Побатальонно и побатарейно,
Проверен на убойность, на распыл
На полигонах Аллера и Рейна.
Везувий слеп. И потому не мог
Увидеть, раскалённо свирепея,
Помпею, задремавшую у ног.
А если б видел — пожалел Помпею.
Он — великан! — не метил в вожаки
И не мечтал арийцем воцариться…

А эти чистокровные полки,
А эти человеко-единицы
Шинельной лавой шли в пределы стран.
И, метко щурясь, разносили тупо
Осколочно-свинцовый ураган,
Что был сработан на заводах Круппа.
И шли… И шли… И размножали зло,
Переступая трупы и окопы, —
И громыхало стрельбище, росло
Во все концы контуженной Европы.

Горел Эльзас.
Горел Пирей, Донбасс.
Гудел фугас
Под лондонским туманом.
И кровь лилась.
Большая кровь лилась
Всеевропейским пятым океаном.

Горел весь мир! И расступалась твердь,
В свои объятья принимая павших —
И тех безумцев, разносивших смерть,
И тех героев, смертью смерть поправших.
Всех возрастов. В крестах и орденах.
Рождённых жить и сеять жить рождённых…

А сколько их покоится в холмах
И победивших стран и побеждённых!

Их миллионы! Целая страна
Ушла ко дну, в дымы ушла, в коренья.
О, если б вдруг восстать могла она
И сдвинуться к началу преступленья
Со всех морей, концлагерей, земель
Разноплеменным фронтом поранжирным!
Германия — той бури колыбель, —
Она бы стала кладбищем всемирным.
Страной могил.
Но мёртвым не дано
Такого чуда и такого права.

Летит Земля! И с нею заодно
И облака, и города, и травы.
Ночная тень смещается. В морях
Потоки рек встречаются пространных.
Смещаются и стрелки на часах,
На башенных часах и на карманных.

Европа спит.
Свинцовая луна
Стоит над ней в холодном карауле.
Горят огни. Струится тишина.
И пули! Пули! Маленькие пули
Лежат в земле и пролежат века
Уже бессильно, слепо, безголосо,
Там, где на цель их бросила рука,
На рубежах кровавого покоса —
У стен Дюнкерка, у днепровских вод,
В песках ливийских, в придунайском иле…

Истлели те, кого они убили.
А их — свинцовых — тленье не берёт.
Их миллиарды, маленьких! Они
В коре деревьев, в пахоте и дёрне,
Ещё из первой мировой войны.
Их сок обходит. Сторонятся корни.

Под Калачом, уйдя в ночную глубь,
Бессонный трактор залежь поднимает,
И пуля, словно камешек на зуб,
На остриё стальное попадает.
И, повернувшись медленно, опять
Ложится в землю, как зерно ложится…

Витают сны.
Встаёт над Курском мать:
К ней сын явился! Кубики в петлицах.
А на плечах — какая радость! — внук!
Она к нему протягивает руку,
Включает свет — и никого вокруг.
Стоит одна. Ни шороха, ни звука.
Дверь — на крючке. Стена. А на стене
Смеётся молча парень в гимнастёрке…

А там, на оборотной стороне
Большой Земли, в полуденном Нью-Йорке,
Заныла рана старая. Шофёр,
Зубами скрипнув, отвернул с Бродвея
И застонал…
А пуля до сих пор
Лежит в Европе, медленно ржавея.

С неё и червь не сточит чешую,
Не разгрызёт и мышка полевая.
Она лежит, прекрасно сохраняя
Ручную обтекаемость свою.
Сойдут снега — она не прорастёт.
Пройдут дожди — она не разветвится.
Уже давно над Рейном ночь плывёт.
И Хорст уснул. Ему прекрасно спится.

Закапал дождь. И грянула гроза,
Хлестнув по окнам громовым раскатом.
Хорст разомкнул смятенные глаза:
Война?! Ах да! Она была когда-то…
Вина? Постой… А в чём его вина?
Судить о прошлом — не его забота.

Дышала рядом тёплая жена.
Его жена, заботливая Лотта.
И не саднила рана у виска,
Давным-давно заштопанная рана.
Смещалась тьма. Толкались облака.

Который час? Вставать, пожалуй, рано.
И, повернувшись на бок со спины,
Он задремал. Плескался дождь на плитах.

А может быть, и не было войны?
А может быть, и не было убитых?
А может быть, не он совсем, не он
Когда-то сделал тот начальный выстрел?!

В рекламных трубках трепетал неон,
И время шло размеренно и быстро.

Вставал рассвет.

6

Рассвет! Рассвет!
Он далеко пока ещё.
Не полный свет, а полусвет,
На утро намекающий.
Но петухи поют, поют
И, словно эстафету,
Из клюва в клюв передают
Приветствие рассвету.
Из клюва -в клюв. Из клюва -в клюв.
От горлышка до горлышка
Идёт волна: «Ку-ка-ре-ку-у!»,
Опережая солнышко,
Через Печору, через Прут,
Через поля полесские…

Отпелись волжские. Поют
Дунайские и рейнские.
Поют, обсиженный шесток
Подкалывая шпорами,
Алеет, ширится восток
Над синими просторами.

И ночь уходит. Ей пора
Свои раздвинуть завеси.
Она приветлива, добра,
Пора любви и завязи.
И не приписывайте ей
Разбоя и коварства.
Она баюкала детей,
Края и государства.
Она росой не обнесла
Ни бугорка, ни листика.
Пришла спокойно и ушла,
А посмотрите, чисто как
Поля умыла, города,
Как добрая работница.

Встаёт рассвет — пора труда.
И время делом полнится.

Пчела срывается с летка
И тонет в рюмочке цветка,
В его душистом венчике…
А в этот миг, а в этот миг
В зелёных кузницах своих
Ударили кузнечики!

Да так, что травы на лугах
Очнулись вдруг и выгнулись.
Да так, что в заспанных стенах
Будильники откликнулись.

Звучат шаги, звенят ключи,
И двери, двери хлопают.

Лучи! Лучи! Летят лучи
Над утренней Европою.
Они, как лёгкие смычки,
Лица её касаются —
И все края и уголки,
Проснувшись, озвучаются.

Гудки! Гудки! Гудят гудки
Всё громче, всё напористей.
Стучат повсюду каблуки,
И нарастают скорости
Обычных дел, и первый пот
На лицах серебрится.

Встаёт рассвет. И Хорст встаёт,
Он начинает бриться.

***

Ведёт во двор велосипед,
А там безногий Курт — сосед.
— Салют! — хрипит. — Постой! — хрипит.
И, приподнявшись с лавочки,
Наперерез скрипит, скрипит
На костылях, на палочках.
— Ты представляешь, Хорст!.. Опять…
Ты понимаешь, Герман,
Опять не мог спокойно спать,
Опять, наверно, нервы.
Как будто я, как в том году,
Иду на третий круг —
В крестах иду — и на ходу
Огонь пускаю с рук.
Пускаю маленьким. А он
Огромным возвращается
И на меня со всех сторон
И на тебя кидается.
Ревё-ёт, полнеба очертя,
И обрывает фланги нам…
Разры-ыв! И я… Ко всем чертям
Лечу-у безногим ангелом!
«Ура!» — кричу. А боль в груди
Выламывает душу…
Да ты не смейся, подожди.
Да ты постой, дослушай.

А сам смеётся. Сам скрипит
На костылях, на палочках.

— За облака лечу… В зенит!
Шинель — в кровавых бабочках.
Лечу-у! Лечу-у! Лечу-у… до звёзд…
И приземляться некуда.
Ты представляешь, Хорст! А Хорст:
— Потом доскажешь. Некогда.

7

Всё тот же вал. Всё тот же старый дот,
Самим собой недвижно отягчённый.
На нём скворец оставил свой помёт,
Склевал росу на лысине бетонной
И улетел.
А дот к земле приник
И тупо смотрит в трепетную точку.
Казалось, миг — и огненный язык
Покажет он и пулемётной строчкой
Сорвёт скворца на утренней заре…
А где-то встрепенётся сердце матери.
На Рейне ли, а может, на Днепре,
А может быть, и дальше — на экваторе.

Но ти-ши-на. Замри и не дыши!
И ты услышишь, как восходит солнце.

Хорст заглянул в бетонное оконце,
В холодный мрак: там тоже ни души.
Взошёл на вал. Полынные кусты
Ещё с себя росу не отряхнули.
Черпнул песок. И вот они в горсти,
В его горсти, чуть сплющенные пули.
Одна. Две. Три. В горсти! А сколько их
Под ним, в земле, в крутых песчаных скосах,
Остроконечных пуль и тупоносых,
Любых систем и образцов любых!

Им счёту нет. Здесь каждый сантиметр
Исклёван ими с боевых дистанций.
Здесь столько отстрелялось новобранцев,
Что им, пожалуй, тоже счёту нет.
Что божий храм, где с именем Исус
Святой водой кропят новорождённых!
Сюда, на цель, под знаком «Готт мит унс!»
Вели крещёных всех и некрещёных
Простых парней. Вели весь род мужской,
Вели за поколеньем поколенье —
И стрельбище тачало в отдаленье
Пошивочно-убойной мастерской.

И вот молчит. Молчит, как никогда
За долгий век, быть может, не молчало.

Здесь три войны берут своё начало,
И ни одна не вскрылась борозда.

***

Здесь пули, пули, пули — сплошь.
Скажи вот так — и скажут: врёшь.
Да он и сам, да он и сам
Не верил собственным глазам.
Как будто ночью, час назад,
Ушёл в песок свинцовый град
И от людей таится…
Пройдут года, пройдут века —
Он не вернётся в облака,
Водой не испарится.
Какой посев! Огромный вал
Набит им до предела.

И Хорст копал, и отсевал,
И удивляться забывал:
Он просто дело делал.
Как будто вышел в огород
И роет, роет, роет…
Теперь ни бог его, ни чёрт
Отсюда не уволит.
Теперь он сам хозяин здесь,
Батрак и управляющий.
И сила есть, и хватка есть
В его руках пока ещё.
И никаких тебе машин,
И никаких деталей.
Он здесь один, совсем один.
И все четыре дали
Лежат вокруг. Луга, поля
С парными ветерками.
И просто песенка шмеля,
И пули под руками.
Он отсевал их и — в рюкзак.
А жарко стало — снял пиджак,
Рубаху снял, и снова рыл,
И сам собой доволен был.

А день-то, день! Как неземной:
Прозрачен весь и ярок.
Метался крестик именной —
Серебряный комарик —
Туда-сюда, туда-сюда
Над волосатой грудью…
А где-то мчались поезда,
И громоздились города,
И суетились люди
В чаду и в лязге городском,
В цехах и в рудном штреке —
В своём убойно-скоростном
И потогонном веке.

А здесь — простор! Лучей поток.
И Рейн в крутой излуке…

Хорст отшвырнул лопату, лёг,
Крестом раскинув руки.
Ударил в ноздри трав настой,
Крылом взмахнула птица,
И небо синей высотой
Упало на ресницы,
Ушло в глаза и тишиной
Души его коснулось.
И вдруг ладьёй берестяной
Земля под ним качнулась.

И он в ладье, и он плывёт
В неведомые дали
От всех тревог, от всех забот,
От всех земных печалей.
Плывёт, скользит его ладья
Без времени, без меры
Куда-то в гавань забытья,
В края до нашей эры.
Где только штиль, где только синь
И солнечные пятна…
Но звук нацеленной осы
Вернул его обратно,
К своим делам. И решето
Кружит в руках, качается —
И пули, пули всех сортов,
Толкаясь, обнажаются.
Совсем спокойные, совсем,
Без высвиста, без высверка,
Любых калибров и систем,
От Фридриха до Бисмарка,
От Бисмарка и далее —
До дней последних Гитлера.
Оглаженные в талии,
Нетленные, нехитрые.

Одна к одной — века и дни.
Одна в одну — как сёстры.
Лопатой ткни — и вот они
Уже в руках у Хорста.
Совсем спокойные.
Он рыл
И на коленях ползал.
Он — первый! Первый, кто открыл
В них — бесполезных — пользу!

8

Ведёт во двор велосипед,
А во дворе — опять! — сосед
Сидит на лавочке. Штаны,
Как флаги, треплет ветер.
А на развалинах войны
В войну играют дети.

Хорст вынул пачку сигарет
И закурил. — Ну что, сосед?
Сидишь?
— Давно сижу, старик. —
И веки сузил в щёлку. —
А было, брат, стоял как штык
И каблуками щёлкал.
А как шагал! Бетон и тот,
Как палубу, шатало.
«На-право, взвод! На-лево, взвод!»
Шагал, а думал мало.
Вперёд! За жизненный простор!
И я стрелял и топал,
Да так, что шаг мой до сих пор
В печёнках у Европы.
И вот сижу, бедняга Курт,
Сижу безногой тумбою,
Подобно той, во что плюют.
И — представляешь! — думаю.

Он закурил и снизу вверх
Взглянул и сплюнул зло.
— Во-первых, думаю о тех,
Кому не повезло.
Да-да, старик! А во-вторых,
О вас я думаю — живых.
Поскольку я, как видишь сам,
Вполтела жив, вполтела там —
На фронте, у Валдая.
А иногда я по ночам,
Представь себе, летаю.
Разры-ыв! И я, как головня,
В созвездье Зодиака
Лечу! А ноги без меня
Ещё бегут в атаку.
И представляешь, старина,
На полпути до рая
Вдруг подвела меня волна,
Не донесла, взрывная.

Срываюсь вниз — и сам не рад:
Земля горит! Моря горят!
И костыли мои в огне,
В огне окно и двери…

Проснусь — мурашки по спине.
Смотрю — глазам не верю:
Рассвет на улице, и я
Не на краю воронки.
Штаны — мои. Кровать — моя.
И костыли в сторонке
Стоят, фабричные, впритык,
Как дополненье к мебели…

Лежу и думаю, старик:
А может, ног и не было?
А может, я таким и рос
Всегда по божьей милости?

Хорст по плечу его: — Ты брось!
Ведь всё равно не вырастут.
— Ты гений, Хорст! — Воскликнул Курт. —
А вот они… они растут.
Схватил костыль и костылём
Он ткнул перед собой
Туда, где дети за углом
Разыгрывали бой.

— А подрастут — в шинельку их
И — под кулак фельдфебеля,
Чтоб в них, верзилах строевых,
Ни человека не было.
«А ну-ка, бравые, ра-авняйсь!
А ну, болваны, р-руиг!»
И в настоящую, как нас,
В кровавую игру их.
Вперёд! Как велено судьбой
И богом! Дранг нах Остен!
Разры-ыв! Разры-ыв! И Хорст второй,
Твой Руди — блиц! — и к звёздам.
Моим путём. Ни рукава,
Ни пряжки не останется.

Запомни, Хорст, как дважды два:
Огонь — он возвращается.

Разры-ыв! И — в крошку города,
В лавину камнепада.
Тогда ни памяти… Тогда
Ни костылей не надо.
Всё к чёрту, Хорст! Железный чад
И чёрный снег на грудах.
И только тени закричат
О нас, о бывших людях.

Он смолк, порывисто дыша,
И вдруг вперёд подался.
Во все глаза кричит душа,
А рот ещё смеялся.
— Смотри и думай, кавалер
Железного креста.
Я памятник! Меня бы в сквер
Живым на пьедестал.
Не как героя, нет! А как
Наглядное пособие.
И костыли вот так и так
Скрестить, как у надгробия,
Чтоб каждый вспомнил, кто б ни шёл,
Про тот начальный выстрел.
Меня бы — чёрт возьми! — на стол
Военного министра!

Он усмехнулся и поник,
Устало спину сгорбив.
Одни глаза… Глаза, а в них
Плескалось море скорби.
Закат, как память, полыхал
На пепельном лице.
Хорст понимающе вздыхал,
Но думал о свинце.

9

А по ночам, когда уснёт жена,
И сын уснёт, и выглянет луна,
Он у плиты колдует не спеша,
На протвень пули сыплет из ковша.
Гудит огонь в три радужных венца —
И покидают червячки свинца
Свои личинки с винтовой резьбой.
И вот уже серебряной водой
Течёт свинец, подсвеченный слегка,
Сосульчато спадает с желобка
В чугунный таз и застывает в нём
Тяжёлым льдом. А дом, угрюмый дом
Наполнен сном, наполнен тишиной.
Лишь костылям не спится за стеной.
Они скрипят и стонут, костыли,
Как, может быть, в лугах коростели.
Скрипят, скрипят уже который год…

А — к чёрту их! Отдал бы их в ремонт.

Так думал Хорст. И густо, не спеша
На протвень пули сыпал из ковша.
И ничего. Освоился. Привык.
Как привыкает к жёлудям лесник,
Как привыкает к голышам рыбак.
А может, пули сами просто так
Росли, росли и выросли? С травой!
А может, их понакатал прибой
В давным-давно прошедшие века?
Как просто всё! Качались облака.
Плескался Рейн за валом в камыше.
И стрельбище — не стрельбище уже,
А просто место выроста свинца.

Хорст отдыхал, стирая пот с лица.
И снова рыл и просевал сопя.
Впервые он работал на себя
За все года.
Но как-то раз, когда
Сошла с полей горячая страда
И ветерки струились по стерне,
Вдруг вырос человек на пустыре.
На расстоянье выстрела как раз.
Лицо — пятно туманное, без глаз,
Без возраста. По гребешку траншей
Он шёл к нему, похожий на мишень.

Взошёл на вал, где сбилась лебеда,
И проступили на лице года,
Глаза, морщины, очертанья скул.
— Салют! — сказал и пули зачерпнул
Из рюкзака. — Ого! — сказал. — А я…
А я-то думал: мёртвая земля.
Не пашут здесь, не сеют и не жнут.
Ну что возьмёшь со стрельбища? А тут
Смотри какой тяжелый урожай,
Сплошной свинец.
— А ты давай шагай! —
Отрезал Хорст. И, распрямившись в рост,
Лопату вбил. Серебряный Христос
Затрепетал, мерцая, на груди.

— Ты шутишь, друг!
— Нет, не шучу. Иди.
Иди давай туда, куда идёшь.

— А я смотрю, своих не узнаё

Жалоба креста 0 (0)

1

Гляжу: нигде и никого окрест.
И вдруг, невольно оглянувшись, замер:
Из плах замшелых сотворённый крест
Сошёл с холма и встал перед глазами.
Клянусь, я разглядел лицо креста.
И голос, голос — аж мороз по коже —
Позвал меня: — Иди, иди сюда
И прикоснись рукой ко мне, прохожий,
И выслушай.

2

Отсюда в двух верстах
Жил-был народ — страдал, любил, работал
И песни пел, да так, что в нас, в крестах,
И то, бывало, просыпалось что-то
От песен тех и, как зелёный ток,
Просилось в жизнь из мёртвой древесины.
И нам хотелось развернуть листок
И прошуметь берёзой иль осиной
Хотя бы раз!

И так из года в год:
И жизнь — и смерть, и молодость — и старость…
Но в чём-то разуверился народ,
Ушёл с земли, а кладбище осталось.
И стало дважды кладбищем. Пустырь
В беспамятстве дичал и разрастался.
Уже давно попадали кресты
И пирамидки. Я один остался.

И вот стою. Стою и в дождь и в снег,
И в час луны, и в час восхода солнца,
И всё надеюсь: кто-нибудь из тех,
Из деревенских, всё-таки вернётся.
Отстроится. Примнёт асфальтом грязь,
Приложит руки к почве одичалой…

Но только раз, всего лишь только раз
Пришёл один. И — бог ты мой! — сначала
Открыл бутылку с помощью гвоздя
И выпил всю. И стал безумно весел —
Пел, как рыдал… А после, уходя,
Свою фуражку на меня повесил.

О, как я был фуражке этой рад.
Какая-никакая, а забота.
Шёл от сукна не запах — аромат,
Да, аромат, жилья, подворья, пота…
Казалось, дым над смятым козырьком
От папиросы всё ещё дымился.
Его к траве сносило ветерком…
Мне даже, помню, сон потом приснился.
Как будто я из этих скорбных мест
Ушёл тайком, как из дому уходят,
Что я уже не надмогильный крест,
А пугало в июльском огороде.
Подсолнухи кругом, а не репьи.
Стою, ни перед кем не понижаюсь
И вижу, как воришки воробьи
Геройских из себя изображают,
Чиликают, разбойники… Но кот
Уже, я вижу, хитро к ним крадётся…

А вот и девка вышла в огород,
Весёлая, похожая на солнце,
И щиплет нежно сельдерей и лук,
В пучки их вяжет ниткой-перевязкой,
Кладёт в корзинку белую…

И вдруг
Холодный ветер сбил с меня фуражку.
И сон погас — отпраздновал, отцвёл.
И я опять, как видишь, на погосте
Стою один. Спасибо, что пришёл.
И приходи хозяином, не гостем.

3

И крест умолк. Замшелый, старый крест,
И показалось, отошёл к закату.
Гляжу: нигде и никого окрест.
А здесь моя любовь жила когда-то.

Прав ли я или не прав 0 (0)

Прав ли я или не прав,
Но в стране великих трав
В перестроечные дни
Стали редкостью слепни.
Все они сбежали в Польшу:
Там, видать, коров побольше.

Скоропалительный оратор
Он слово взял, разинул рот,
А мысль никак не соберёт, —
Воспламенился и потух
Несостоятельный петух.

Всего лишь штрих
Мой телевизор – бестия.
Порой он хуже бедствия.
От раннего до позднего
Он мне диктует Познера.
И так с утра до вечера,
Как будто делать нечего.