Путешествие. Путёвка.
Изучение пути.
И на каждой остановке
так и хочется сойти!
В полдень еду, в полночь еду,
одинешенька-одна.
Только дым летит по следу,
только легкая весна.
И висит в окне вагона
безбилетная звезда.
Сквозь пустынные перроны
пробегают поезда.
Поезда меридианы
перешли наискосок,
бьются ложечки в стаканах,
точно кровь звенит в висок.
И бормочут вслух колеса,
и поют в любом купе,
и от самого откоса
золотая кружит степь.
Если просят — запеваю,
не попросят — помолчу.
Никого не вспоминаю
и открыток не строчу.
Не гуди ты, сердце злое,
ты свободно, ты одно.
Перестукнется с тобою
встречный поезд за окном.
Только поезд — мы не встретим
ни зазнобы, ни тоски.
Только марево да ветер,
зеленые огоньки…
Стихи Ольги Берггольц
Бабье лето (надо любить, жалеть, прощать)
Есть время природы особого света,
неяркого солнца, нежнейшего зноя.
Оно называется бабье лето
и в прелести спорит с самою весною.
Уже на лицо осторожно садится
летучая, легкая паутина…
Как звонко поют запоздалые птицы!
Как пышно и грозно пылают куртины!
Давно отгремели могучие ливни,
всё отдано тихой и темною нивой…
Всё чаще от взгляда бываю счастливой,
всё реже и горше бываю ревнивой.
О мудрость щедрейшего бабьего лета,
с отрадой тебя принимаю… И всё же,
любовь моя, где ты, аукнемся, где ты?
А рощи безмолвны, а звезды всё строже…
Вот видишь — проходит пора звездопада,
и, кажется, время навек разлучаться…
…А я лишь теперь понимаю, как надо
любить, и жалеть, и прощать, и прощаться.
О гончарах
Мне просто сквозная усмешка дана,
да финские камни — ступени к Неве,
приплытие гончаров, и весна,
и красная глина на синеве.
(Уж гиблые листья сжигают в садах,
и дым беловатый горчит на глаза —
о, скупость окраски, открыты когда
лишь сепия веток и бирюза…)
Звенящая глина тревожит меня,
и я приценяюсь к молочникам утлым.
Старик балагурит, горшки гомонят,
синеет с воды валаамское утро,
и чаек безродных сияет крыло
над лодкою — телом груженым и длинным.
Почетно древнейшее ремесло —
суровая дружба с праматерью-глиной…
С обрывов коричневых глину берут,
и топчут, и жгут, обливают свинцом,
и диким узором обводят потом
земной, переполненный светом, сосуд,
где хлебы затеют из теплой муки,
пока, почернев и потрескавшись в меру,
он в землю не сложит свои черепки,
на ощупь отметив такую-то эру.
И время прольется над ним без конца,
и ветрам сходиться, и тлеть облакам,
и внуки рассудят о наших сердцах
по темным монетам и черепкам.
Подводная лодка уходит в поход
Подводная лодка уходит в поход
в чужие моря и заливы.
Ее провожают Кронштадт и Кроншлот
и встречи желают счастливой.
Последний привет с боевых катеров,
и вот уж нельзя разглядеть их,
и мы далеко от родных берегов
и близко от славы и смерти.
Нас мало, мы горсточка русских людей
в подводной скорлупке железной.
Мы здесь одиноки средь минных полей
в коварной и гибельной бездне.
Но вот над подлодкой идет караван,
груженный оружьем проклятым.
Ты врешь! Ни эсминцы твои,
ни туман
тебя не спасут от расплаты.
Пора, торпедисты! И точно в упор
вонзаются наши торпеды.
Республика, выполнен твой приговор
во имя грядущей победы!
И с берега видит расправу с врагом,
земляк наш, томящийся в рабстве.
Мужайся, товарищ,— мы скоро придем,
мы помним о долге и братстве.
Подводная лодка обратно спешит,
балтийское выдержав слово.
Ты долго ее не забудешь, фашист,
и скоро почувствуешь снова…
Заносит команда на мстительный счет
пятерку немецких пиратов.
И гордо подводная лодка идет
в любимые воды Кронштадта.
Подбирают фомки и отмычки
Подбирают фомки и отмычки,
Чтоб живую душу отмыкать.
Страшно мне и больно с непривычки,
Не простить обиды, не понять.
Разве же я прятала, таила
Что-нибудь от мира и людей?
С тайным горем к людям выходила,
С самой тайной радостью своей.
Но правдивым — больше всех не верят.
Вот и я теперь уже не та.
Что ж, взломайте…
За последней дверью
Горстка пепла, дым и пустота.
Знаю, знаю, в доме каменном
Знаю, знаю — в доме каменном
Судят, рядят, говорят
О душе моей о пламенной,
Заточить ее хотят.
За страдание за правое,
За неписаных друзей
Мне окно присудят ржавое,
Часового у дверей…
Севастополь
Белый город, синие заливы,
на высоких мачтах — огоньки…
Нет, я буду все-таки счастливой
многим неудачам вопреки.
Ни потери, ни тоска, ни горе
с милою землей не разлучат,
где такое трепетное море
кропотливо трудится, ворча,
где орлы и планеры летают,
где любому камешку — сиять,
где ничто-ничто не исчезает
и не возвращается опять.
Не может быть, чтоб жили мы напрасно
…Врубелевский Демон год от года
тускнеет, погасает, так как он написан
бронзовыми красками, которые трудно
удержать…
_Сообщение в печати
Не может быть, чтоб жили мы напрасно!
Вот, обернувшись к юности, кричу:
«Ты с нами! Ты безумна! Ты прекрасна!
Ты, горнему подобная лучу!»
. . . . . . . . . . . . . . . . . . .
Так — далеко, в картинной галерее —
тускнеет Демон, сброшенный с высот.
И лишь зари обломок, не тускнея,
в его венце отверженном цветет.
И чем темнее бронзовые перья,
тем ярче свет невидимой зари,
как знак Мечты, Возмездья и Доверья,
над взором несмирившимся горит…
Стихи об испанских детях
СЕСТРЕ
Ночь, и смерть, и духота…
И к морю
ты бежишь с ребенком на руках.
Торопись, сестра моя по горю,
пристань долгожданная близка.
Там стоит корабль моей отчизны,
он тебя нетерпеливо ждет,
он пришел сюда во имя жизни,
он детей испанских увезет.
Рев сирен…
Проклятый, чернокрылый
самолет опять кружит, опять…
Дымной шалью запахнула, скрыла,
жадно сына обнимает мать.
О сестра, спеши скорее к молу!
Как мне памятна такая ж ночь.
До зари со смертью я боролась
и не унесла от смерти дочь…
Дорогая, не страшись разлуки.
Слышишь ли, из дома своего
я к тебе протягиваю руки,
чтоб принять ребенка твоего.
Как и ты, согреть его сумею,
никакому горю не отдам,
бережно в душе его взлелею
ненависть великую к врагам.
ВСТРЕЧА
Не стыдясь ни счастья, ни печали,
не скрывая радости своей —
так детей испанских мы встречали,
неродных, обиженных детей.
Вот они — смуглы, разноголосы,
на иной рожденные земле,
черноглазы и черноволосы,—
точно ласточки на корабле…
И звезда, звезда вела навстречу
к кораблям, над городом блестя,
и казалось всем, что в этот вечер
в каждом доме родилось дитя.
КОЛЫБЕЛЬНАЯ ИСПАНСКОМУ СЫНУ
Новый сын мой, отдыхай,—
за окошком тихий вечер.
К новой маме привыкай,
к незнакомой русской речи.
Если слышишь ты полет,
не пугайся звуков грозных:
это мирный самолет,
наш, хороший, краснозвездный.
Новый сын мой, привыкай
радоваться вместе с нами,
но смотри не забывай
о своей испанской маме.
Мама с сестрами в бою
в этот вечер наступает.
Мама родину твою
для тебя освобождает.
А когда к своей родне
ты вернешься, к победившей,
не забудь и обо мне,
горестно тебя любившей.
Перелетный птенчик мой,
ты своей советской маме
длинное пришли письмо
с полурусскими словами.
Марш оловянных солдатиков
Эй, солдат, смелее в путь-дорожку!
Путь-дорожка огибает мир.
Все мы дети Оловянной Ложки,
и ведет нас Юный Командир.
Гремят наши пушки,
штыки блестят!
Хорошая игрушка,
дешевая игрушка —
коробочка солдат.
Командир моложе всех в квартире,
но храбрей не сыщешь молодца!
При таком хорошем командире
рады мы сражаться до конца.
Гремят наши пушки,
штыки блестят!
Отличная игрушка,
любимая игрушка —
коробочка солдат.
Всех врагов мы сломим понемножку,
все углы мы к вечеру займем,
и тогда об Оловянной Ложке
и о Командире мы споем.
Гремят наши пушки,
штыки блестят!
Первейшая игрушка,
храбрейшая игрушка —
коробочка солдат!
Воспоминание (Точно детство вернулось)
Точно детство вернулось и — в школу.
Завтрак, валенки, воробьи…
Это первый снег. Это первый холод
губы стягивает мои.
Ты — как вестник, как гость издалека,
из долин, где не помнят меня.
Чье там детство?
Чьи парты, снежки, уроки,
окна в елочках и огнях?
А застава? Баюканье ночью?
Петухи и луна на дворе?
Точно первый снег —
первый шаг у дочки,
удивительный, в октябре.
Точно кто-то окликнул знакомым
тайным прозвищем. Точно друг,
проходя, торопясь,
мимоходом припомнил
и в окно мое стукнул вдруг.
Точно кто-то взглянул с укоризной,
и безродный чистый родник
стукнул в сердце, возжаждал жизни,
ждет, чтоб песней к нему приник…
Что же, друг мой, перезимуем,
перетерпим, перегорим…
Алёнушка
1
Когда весна зеленая
затеплится опять —
пойду, пойду Аленушкой
над омутом рыдать.
Кругом березы кроткие
склоняются, горя.
Узорною решеткою
подернута заря.
А в омуте прозрачная
вода весной стоит.
А в омуте-то братец мой
на самом дне лежит.
На грудь положен камушек
граненый, не простой…
Иванушка, Иванушка,
что сделали с тобой?!
Иванушка, возлюбленный,
светлей и краше дня,—
потопленный, погубленный,
ты слышишь ли меня?
Оболганный, обманутый,
ни в чем не виноват —
Иванушка, Иванушка,
воротишься ль назад?
Молчат березы кроткие,
над омутом горя.
И тоненькой решеткою
подернута заря…
2
Голосом звериным, исступленная,
я кричу над омутом с утра:
«Совесть светлая моя, Аленушка!
Отзовись мне, старшая сестра.
На дворе костры разложат вечером,
смертные отточат лезвия.
Возврати мне облик человеческий,
светлая Аленушка моя.
Я боюсь не гибели, не пламени —
оборотнем страшно умирать.
О, прости, прости за ослушание!
Помоги заклятье снять, сестра.
О, прости меня за то, что, жаждая,
ночью из звериного следа
напилась водой ночной однажды я…
Страшной оказалась та вода…»
Мне сестра ответила: «Родимая!
Не поправить нам людское зло.
Камень, камень, камень на груди моей.
Черной тиной очи занесло…»
…Но опять кричу я, исступленная,
страх звериный в сердце не тая…
Вдруг спасет меня моя Аленушка,
совесть отчужденная моя?
Мне не поведать о моей утрате
Мне не поведать о моей утрате…
Едва начну — и сразу на уста
в замену слов любви, тоски, проклятий
холодная ложится немота.
Мне легче незнакомых, неизвестных,
мне легче мир оплакать, чем тебя.
И все, что говорю,— одни подобья,
над песней неродившейся надгробье…
Из «Писем с дороги»
1
Темный вечер легчайшей метелью увит,
волго-донская степь беспощадно бела…
Вот когда я хочу говорить о любви,
о бесстрашной, сжигающей душу дотла.
Я ее, как сейчас, никогда не звала.
Отыщи меня в этой февральской степи,
в дебрях взрытой земли, между свай эстакады.
Если трудно со мной — ничего, потерпи.
Я сама-то себе временами не рада.
Что мне делать, скажи, если сердце мое
обвивает, глубоко впиваясь, колючка,
и дозорная вышка над нею встает,
и о штык часового терзаются низкие тучи?
Так упрямо смотрю я в заветную даль,
так хочу разглядеть я далекое, милое
солнце…
Кровь и соль на глазах!
Я смотрю на него сквозь большую печаль,
сквозь колючую мглу,
сквозь судьбу волгодонца…
Я хочу, чтоб хоть миг постоял ты со мной
у ночного костра — он огромный,
трескучий и жаркий,
где строители греются тесной гурьбой
и в огонь неподвижные смотрят овчарки.
Нет, не дома, не возле ручного огня,
только здесь я хочу говорить о любви.
Если помнишь меня, если понял меня,
если любишь меня — позови, позови!
Ожидаю тебя так, как моря в степи
ждет ему воздвигающий берега
в ночь, когда окаянная вьюга свистит,
и смерзаются губы, и душат снега;
в ночь, когда костенеет от стужи земля,-
ни костры, ни железо ее не берут.
Ненавидя ее, ни о чем не моля,
как любовь, беспощадным становится труд.
Здесь пройдет, озаряя пустыню, волна.
Это всё про любовь. Это только она.
2
О, как я от сердца тебя отрывала!
Любовь свою — не было чище и лучше —
сперва волго-донским степям отдавала…
Клочок за клочком повисал на колючках.
Полынью, полынью горчайшею веет
над шлюзами, над раскаленной землею…
Нет запаха бедственнее и древнее,
и только любовь, как конвойный, со мною.
Нас жизнь разводила по разным дорогам.
Ты умный, ты добрый, я верю доныне.
Но ты этой жесткой земли не потрогал,
и ты не вдыхал этот запах полыни.
А я неустанно вбирала дыханьем
тот запах полынный, то горе людское,
и стало оно, безысходно простое,
глубинным и горьким моим достояньем.
…Полынью, полынью бессмертною веет
от шлюзов бетонных до нашего дома…
Ну как же могу я, ну как же я смею,
вернувшись, ‘люблю’ не сказать по-другому!
Ты будешь ждать
Ты будешь ждать, пока уснут,
окостенеют окна дома,
и бледных вишен тишину
нарушит голос мой знакомый.
Я прибегу в большом платке,
с такими жаркими руками,
чтоб нашей радостной тоске
кипеть вишневыми цветами…