Я у рудничной чайной 0 (0)

Я у рудничной чайной,
у косого плетня,
молодой и отчаянный,
расседлаю коня.

О железную скобку
сапоги оботру,
закажу себе стопку
и достану махру.

Два степенных казаха
прилагают к устам
с уважением сахар,
будто горный хрусталь.

Брючки географини
все — репей на репье.
Орден «Мать-героиня»
у цыганки в тряпье.

И, невзрачный, потешный,
странноватый на вид,
старикашка подсевший
мне бессвязно твердит,

как в парах самогонных
в синеватом дыму
золотой самородок
являлся ему,

как, раскрыв свою сумку,
после сотой версты
самородком он стукнул
в кабаке о весы,

как шалавых девчонок
за собою водил
и в портянках парчовых
по Иркутску ходил…

В старой рудничной чайной
городским хвастуном,
молодой и отчаянный,
я сижу за столом.

Пью на зависть любому,
и блестят сапоги.
Гармонисту слепому
я кричу: «Сыпани!»

Горячо мне и зыбко
и беда нипочем,
а буфетчица Зинка
все поводит плечом.

Все, что было, истратив,
как подстреленный влет,
плачет старый старатель
оттого, что он врет.

Может, тоже заплачу
и на стол упаду,
все, что было, истрачу,
ничего не найду.

Но пока что мне зыбко
и легко на земле,
и буфетчица Зинка
улыбается мне.

Много слов говорил умудренных 0 (0)

Много слов говорил умудренных,
много гладил тебя по плечу,
а ты плакала, словно ребенок,
что тебя полюбить не хочу.

И рванулась ты к ливню и к ветру,
как остаться тебя ни просил.
Черный зонт то тянул тебя кверху,
то, захлопавши, вбок относил.

И как будто оно опустело,
погруженное в забытье,
это детское тонкое тело,
это хрупкое тело твое.

И кричали вокруг водостоки,
словно криком кричал белый свет:
«Мы жестоки, жестоки, жестоки,
и за это пощады нам нет».

Все жестоко — и крыши, и стены,
и над городом неспроста
телевизорные антенны,
как распятия без Христа…

Проснуться было, как присниться 0 (0)

Проснуться было, как присниться,
присниться самому себе
под вспыхивающие зарницы
в поскрипывающей избе.

Припомнить — время за грибами,
тебя поднять, растереби,
твои глаза открыть губами
и вновь увидеть в них себя.

Для объяснений слов подсобных
совсем не надо было нам,
когда делили мы подсолнух,
его ломая пополам.

И сложных не было вопросов,
когда вбегали внутрь зари
в праматерь — воду, где у плесов
щекочут ноги пескари.

А страх чего-то безотчетно
нас леденил по временам.
Уже вокруг ходило что-то,
уже примеривалось к нам.

Но как ресницами — в ресницы,
и с наготою — нагота,
себе самим опять присниться
и не проснуться никогда?

Не исчезай 0 (0)

Не исчезай… Исчезнув из меня,
развоплотясь, ты из себя исчезнешь,
себе самой навеки изменя,
и это будет низшая нечестность.

Не исчезай… Исчезнуть — так легко.
Воскреснуть друг для друга невозможно.
Смерть втягивает слишком глубоко.
Стать мертвым хоть на миг — неосторожно.

Не исчезай… Забудь про третью тень.
В любви есть только двое. Третьих нету.
Чисты мы будем оба в Судный день,
когда нас трубы призовут к ответу.

Не исчезай… Мы искупили грех.
Мы оба неподсудны, невозбранны.
Достойны мы с тобой прощенья тех,
кому невольно причинили раны.

Не исчезай. Исчезнуть можно вмиг,
но как нам после встретиться в столетьях?
Возможен ли на свете твой двойник
и мой двойник? Лишь только в наших детях.

Не исчезай. Дай мне свою ладонь.
На ней написан я — я в это верю.
Тем и страшна последняя любовь,
что это не любовь, а страх потери.

Белые ночи в Архангельске 0 (0)

Белые ночи — сплошное «быть может»…
Светится что-то и странно тревожит —
может быть, солнце, а может, луна.
Может быть, с грустью, а может, с весельем,
может, Архангельском, может, Марселем
бродят новехонькие штурмана.

С ними в обнику официантки,
а под бровями, как лодки-ледянки,
ходят, покачиваясь, глаза.
Разве подскажут шалонника гулы,
надо ли им отстранять свои губы?
Может быть, надо, а может, нельзя.

Чайки над мачтами с криками вьются —
может быть, плачут, а может, смеются.
И у причала, прощаясь, моряк
женщину в губы целует протяжно:
«Как твое имя?» — «Это не важно…»
Может, и так, а быть может, не так.

Вот он восходит по трапу на шхуну:
«Я привезу тебе нерпичью шкуру!»
Ну, а забыл, что не знает — куда.
Женщина молча стоять остается.
Кто его знает — быть может, вернется,
может быть, нет, ну а может быть, да.

Чудится мне у причала невольно:
чайки — не чайки, волны — не волны,
он и она — не он и она:
все это — белых ночей переливы,
все это — только наплывы, наплывы,
может, бессоницы, может быть, сна.

Шхуна гудит напряженно, прощально.
Он уже больше не смотрит печально.
Вот он, отдельный, далекий, плывет,
смачно спуская соленые шутки
в может быть море, на может быть шхуне,
может быть, тот, а быть может, не тот.

И безымянно стоит у причала —
может, конец, а быть может, начало —
женщина в легоньком сером пальто,
медленно тая комочком тумана,—
может быть, Вера, а может, Тамара,
может быть, Зоя, а может, никто…

Паруса 0 (0)

Памяти Корнея Чуковского

Вот лежит перед морем девочка.
Рядом книга. На буквах песок.
А страничка под пальцем не держится —
трепыхается, как парусок.

Море сдержанно камни ворочает,
их до берега не докатив.
Я надеюсь, что книга хорошая —
не какой-нибудь там детектив.

Я не вижу той книги названия —
ее край сердоликом прижат,
но ведь автор — мой брат по призванию
и, быть может, умерший мой брат.

И когда умирают писатели —
не торговцы словами с лотка,—
как ты чашу утрат ни подсахари,
эта чаша не станет сладка.

Но испей эту чашу, готовую
быть решающей чашей весов
в том сраженье за души, которые,
может, только и ждут парусов.

Не люблю я красивых надрывностей.
Причитать возле смерти не след.
Но из множества несправедливостей
наибольшая все-таки — смерть.

Я платочка к глазам не прикладываю,
боль проглатываю свою,
если снова с повязкой проклятою
в карауле почетном стою.

С каждой смертью все меньше мы молоды,
сколько горьких утрат наяву
канцелярской булавкой приколото
прямо к коже, а не к рукаву…

Наше дело, как парус, тоненько
бьется, дышит и дарит свет,
но ни Яшина, ни Паустовского,
ни Михал Аркадьича нет.

И — Чуковский… О, лучше бы издали
поклониться, но рядом я встал.
О, как вдруг на лице его выступило
то, что был он немыслимо стар.

Но он юно, изящно и весело
фехтовал до конца своих дней,
Айболит нашей русской словесности,
с бармалействующими в ней.

Было легкое в нем, чуть богемное.
Но достойнее быть озорным,
даже легким, но добрым гением,
чем заносчивым гением злым.

И у гроба Корнея Иваныча
я увидел — вверху, над толпой
он с огромного фото невянуще
улыбался над мертвым собой.

Сдвинув кепочку, как ему хочется,
улыбался он миру всему,
и всему благородному обществу,
и немножко себе самому.

Будет столько меняться и рушиться,
будут новые голоса,
но словесность великая русская
никогда не свернет паруса.

…Даже смерть от тебя отступается,
если кто-то из добрых людей
в добрый путь отплывает под парусом
хоть какой-то странички твоей…

Баллада о Муромце 0 (0)

Он спал, рыбак. В окне уже светало.
А он всё дрых. Багровая рука
с лежанки на пол, как весло, свисала,
от якорей наколотых тяжка.

Русалки, корабли, морские боги
качались на груди, как на волнах.
Торчали в потолок босые ноги.
Светилось «Мы устали» на ступнях.

Рыбак мычал в тяжелом сне мужицком,
и, вздрагивая зябнуще со сна,
вздымалось и дышало «Смерть фашистам!»
у левого, в пупырышках, соска.

Ну а в окне заря росла, росла,
и бубенцами звякала скотина,
и за плечо жена его трясла:
«Вставай ты, черт..,. Очухайся — путина!»

И, натянув рубаху и штаны,
мотая головой, бока почесывая,
глаза повинно пряча от жены,
вставал похмельный муромец печорский.

Так за плечо трясла его жена,
оставив штопать паруса и сети:
«Вставай ты, черт… Очухайся — война»,
когда-то в сорок первом на рассвете.

И, принимая от неё рассол,
глаза он прятал точно так, повинно…
Но встал, пришел в сознанье, и пошёл,
и так дошёл до города Берлина…

Бык 0 (0)

Я бык.
Хотели бы вы, чтобы стал я громадой из шерсти и злобы?
Я был
добрейшим теленком, глядящим на мир звездолобо.
Трава,
прости мне, что стал я другим, что меня от тебя отделили.
Травя,
вонзают в меня то с одной стороны, то с другой бандерильи.
Мазнуть
рогами по алой мулете тореро униженно просит.
Лизнуть
прощающе в щеку? Быть может, он шпагу отбросит…
(Но нет!)
Мой лик,
как лик его смерти, глазах у бедняги двоится.
Он бык,
такой же, как я, но признать это, дурень, боится…

Убитая любовь 0 (0)

Девочкой была огромноглазою,
а теперь — уже который год —
сквозь дурную славу громогласную,
опустив глаза, она идет.

Вот идет она, вот спотыкается,
всюду натыкается на тьму.
Пьяная — во всем ночами кается.
Трезвая — не скажет никому.

Не ищите в ней той прежней девочки.
Иссушила старость ей черты.
Это мы ее такою сделали.
Мы ее убили — я и ты.

Женщина особенное море 5 (2)

Женщина всегда чуть-чуть как море,
Море в чем-то женщина чуть-чуть
Ходят волны где-нибудь в каморке
спрятанные в худенькую грудь.

Это волны чувств или предчувствий.
Будто то надо бездной роковой,
завитки причёсочки причудной
чайками кричат над головой.

Женщина от пошлых пятен жирных
штормом очищается сама,
и под кожей в беззащитных жилках
закипают с грохотом шторма.

Там, на дне у памяти, сокрыты
столькие обломки – хоть кричи,
а надежды – радужные рыбы —
снова попадают на крючки.

Женщина, как море, так взывает,
но мужчины, словно корабли,
только сверху душу задевают —
глубиной они пренебрегли.

Женщина, как море, небо молит,
если штиль, послать хоть что-нибудь.
Женщина – особенное море,
то, что в море может утонуть.

Маша 0 (0)

Вдоль моря быстро девочка проходит,
бледнея, розовея и дичась.
В ней все восходит… Что с ней происходит?
В ней возникает женщина сейчас.

Она у моря тапочки снимает,
вступает, словно в музыку, в него,
и все она на свете понимает,
хотя не понимает ничего.

Рассудок трезвый, безрассудства масса,
взгляд из-под чуткой челки через всех
и снова вниз… Все это вместе Маша —
серьезный большеглазый человек.

И у меня пересыхает нёбо,
когда, забыв про чей-то взрослый суд,
мальчишеские тоненькие ноги
ее ко мне беспомощно несут.

Я надеваю трубчатую маску.
Плывет и Маша где-то надо мной.
Я сквозь стекло ищу глазами Машу
среди цветов и крабов, как хмельной.

И вижу я в зеленой толще светлой
над бурою подводною грядой —
колышутся, как беленькие стебли,
мальчишеские ноги под водой.

И я плыву, плыву в подводных чащах,
плыву я, воду ластами кроя,
и я несчастлив от того, что счастлив,
и снова счастлив, что несчастлив я.

Что мне сказать? Пусть не боится мама —
тебе не причиню я, Маша, зла.
Мне от тебя немного надо, Маша,
и очень много — чтобы ты была.

В раздумиях о вечности и смерти,
охваченный надеждой и тоской,
гляжу сквозь твое тоненькое сердце,
как сквозь прозрачный камушек морской.

Мама 0 (0)

Давно не поёт моя мама,
да и когда ей петь!
Дел у ней, что ли, мало,
где до всего успеть!
Разве на именинах
под чоканье и разговор
сядет за пианино
друг её — старый актер.
Шуткой печаль развеет,
и ноты ищет она,
ищет и розовеет
от робости и от вина…
Будут хлопать гуманно
и говорить: «Молодцом!»,
но в кухню выбежит мама
с постаревшим лицом.
Были когда-то концерты
с бойцами лицом к лицу
в строгом, высоком, как церковь,
прифронтовом лесу.
Мерзли мамины руки.
Была голова тяжела,
но возникали звуки,
чистые, как тишина.
Обозные кони дышали,
от холода поседев,
и, поводя ушами,
думали о себе.
Смутно белели попоны…
Был такой снегопад —
не различишь погоны, —
кто офицер, кто солдат…
Мама вино подносит
и расставляет снедь.
Добрые гости просят
маму что-нибудь спеть.
Мама, прошу, не надо…
Будешь потом пенять.
Ты ведь не виновата —
гости должны понять.
Пусть уж поет радиола
и сходятся рюмки, звеня…
Мама, не пой, ради бога!
Мама, не мучай меня!

Злость 0 (0)

Мне говорят,
качая головой:
«Ты подобрел бы.
Ты какой-то злой».
Я добрый был.
Недолго это было.
Меня ломала жизнь
и в зубы била.
Я жил
подобно глупому щенку.
Ударят —
вновь я подставлял щеку.
Хвост благодушья,
чтобы злей я был,
одним ударом
кто-то отрубил!
И я вам расскажу сейчас
о злости,
о злости той,
с которой ходят в гости,
и разговоры
чинные ведут,
и щипчиками
сахар в чай кладут.
Когда вы предлагаете
мне чаю,
я не скучаю —
я вас изучаю,
из блюдечка
я чай смиренно пью
и, когти пряча,
руку подаю.
И я вам расскажу еще
о злости…
Когда перед собраньем шепчут:
«Бросьте!..
Вы молодой,
и лучше вы пишите,
а в драку лезть
покамест не спешите»,-
то я не уступаю
ни черта!
Быть злым к неправде —
это доброта.
Предупреждаю вас:
я не излился.
И знайте —
я надолго разозлился.
И нету во мне
робости былой.
И —
интересно жить,
когда ты злой!

Двери 0 (0)

Игрушечная сумочка в руках.
Глаза чуть удивленны и раскосы,
и рыжие колечки на висках,
похожие на рыжие вопросы.

Вот её дом, глыбастый мрачный дом.
Напыщенно он смотрит и надуто.
Я никогда, как помню не был в нём
и, слава богу, никогда не буду.

Она со мной прощается в дверях,
целует в лоб и руку гладит нежно,
но мне в её глазах спокойных нечто
внушает грусть, похожую на страх.

Не заглушить мне страх и не запить!
Я знаю эту женсккую науку:
поцеловать, погладить нежно руку,
шагнуть за дверь и сразу всё забыть.

Да двери меня сделали мудрей.
Они жестоко мне преподавали.
Не раз по обе стороны дверей
меня так артистично предавали.

Играет в доме кто-то «до-ре-ми»,
и снова что-то я припоминаю…
Какая ты со мной — я это знаю.
Какая ты за этими дверьми?!

Деревенский 0 (0)

О чем поскрипывает шхуна?
Не может быть, что ни о чём,
когда, дыша машиной шумно,
несётся в сумраке ночном.

О чём под скрип её вздыхает
матрос, едва успев заснуть,
и что сейчас ему вздымает
татуированную грудь?

Когда, вторгаясь в тучи косо,
елозя, ерзаёт бизань,
во сне усталого матроса
вдруг прорезается Рязань.

И шхуна тросами, снастями
скрипит, скрипит ему впотьмах
о снеге детства под санями,
о кочерыжках на зубах.

Он просыпается не в духе.
Он пляшет с мрачным криком «Жги!..»
внутри разрезанной белухи,
чтобы прожирить сапоги.

Он от команды в отдаленье
молчит, насуплен и небрит.
«В деревню хочется, в деревню…» —
он капитану говорит.

И вот в избе под образами
сидит он, тяжкий и хмельной;
и девки жрут его глазами —
аж вместе с бляхой ременной.

Он складно врёт соседской Дуне,
что, мол, она — его звезда,
но по ночам скрипит о шхуне
его рассохлая изба.

Уже чуть-чуть побитый молью
на плечи просится бушлат.
«Маманька, море тянет, море…» —
глаза виновно говорят.

И будет он по морю плавать,
покуда в море есть вода,
и будет Дунька-дура плакать,
что не она его звезда.

Но, обреченно леденея,
со шхуны в море морем сбит,
«В деревню хочется… в деревню…» —
он перед смертью прохрипит.