Подходила смерть
к самым воротам,
ударяла в медь –
в колокол заботы.
И не отвратить
крик рукой усталой,
только:
— Дайте пить! –
я всю ночь шептала.
Только:
— Дайте пить! –
я всю ночь молила.
И, устав томить,
смерть уходила.
Стихи Натальи Астафьевой
Из норок вылезшие звери
Из норок вылезшие звери
резвятся тихо под луной…
Конец приходит биосфере,
и нашей суетности злой.
На работу водили в широкую степь
На работу водили в широкую степь
заключенных колонны на раннем рассвете.
Там несчастную маму встречали мы, дети,
приносили ей кашу, картошку и хлеб.
Мать стирала в тюрьме заключенным белье,
работящей была и внимательной к людям.
Вся тюрьма нашу маму выхаживать будет
после страшного тифа, жалея ее.
Столько женщин в той камере было — вповалку.
Чтоб одной повернуться, ворочались все.
И параша стояла… Тот смрад и клоаку
ни представить сейчас, ни пригрезить во сне.
А направо повыше под крышей — окно
здешней камеры смертников. Жены стояли
под стеной день за днем, снизу видя одно:
косо сбитые доски, как веко печали.
А у мамы окно было в левом углу —
наше с братом, одно из бесчисленных множеств.
Мать ждала и лицо прижимала к стеклу,
беспокоясь за нас, за детей, и тревожась.
Становилась я в очередь на передачу
и стояла, как многие в черный тот год…
Открывалось оконце железных ворот…
Отдавали подавленно, молча, не плача.
И прилетал на землю бог
И прилетал на землю бог
в скафандре космонавта.
Задумчиво поверх голов
глядел он в наше завтра.
Он предрекал нам глад и мор,
войну — конец света…
И на кресте,
Как жалкий вор,
он был распят за это.
Осталось смутное, как сон,
воспоминанье…
На плоских скалах космодром
с земли нас в небо тянет.
Да в круглом храме купола —
я с трепетом глядела —
космического корабля
напоминают тело.
Я сдалась и облетела
Я сдалась и облетела,
всей листвою отгорела.
Утомившееся тело,
отболев, ушло без гнева.
Не сдавайся, человече,
и листвой своей шуми
на величественном вече
жизни, зелени, земли.
Лягушата в ручьи наутек
Лягушата в ручьи наутек
врассыпную летят из-под ног.
Прошлогодние корни разрыв,
лезут тонкие лапки травы.
Синеватый продрогший лесок.
Лоскутки почерневшего снега.
И к ногам, как прозревший щенок,
синеглазое ластится небо.
Зелеными клювиками земля
Зелеными клювиками земля
пьет сладкий ливень.
Свернулась улитка. Звонкое «ля»
сверкает на крапиве.
К холодным ногам приехала
К холодным ногам приехала.
Метель завевает снег,
и едет по снежным вехам
в последний свой путь человек.
Была я ему как солнышко.
А был он стар и сир.
Как голубое оконышко
в солнечный этот мир.
Стою в стылой комнате – вот он,
покой стариковских дум,
где окружал нас заботой
хозяин её, хлопотун.
Встречал нас бурчаньем застенчивым,
под нос что-то нежно ворча,
старик, одинокий, как птенчик,
в просторной квартире врача.
Он ждал нас все лето так преданно.
Была я ему как дочь.
Все некогда, все не приеду я,
и вот ничему не помочь.
Седые шевелятся брови,
метель завевает снег,
как в лодке –
прямой и суровый –
плывет над землей человек.
Урчит, журчит живой ручей
Урчит, журчит живой ручей,
мне ясен смысл его речей:
живу, живу, живу!
И небо, словно полотно,
подсинено, белым-бело:
живу, живу, живу!
Лес, захлебнувшийся водой,
трясет зеленой бородой:
живу, живу, живу!
И птица, спрыгнув на пенек,
звенит, как глиняный свисток:
живу, живу, живу!
И все поступки и слова
слагаются, как дерева:
живу, живу, живу!
Пчелиным роем звуков ком
над человеческим жильем:
живем! Живем! Живем!
Мы с тобою, двое одиноких
Мы с тобою, двое одиноких,
вздумали пойти вдвоем.
Так давай свою ладонь кинь
в мою сухую ладонь!
Ты куда пойдешь? Я же – к Врубелю,
в сгорающую сирень,
чем отвеснее руки отрублены,
тем лиловей, красней, синей.
Я мыла полы и стирала рубахи
Я мыла полы и стирала рубахи,
была штукатуром,
копнильщицей,
пряхой,
носила тяжелые полуботинки
и терла травою
молочные кринки.
Над почерком детским склонялась устало,
в бутылках горячую воду меняла
и смерть отгоняла от девочки Тони…
За все мне наградой
твои
две ладони.
В них все,
что положено нашим мужчинам:
и темная копоть в глубоких морщинах,
и желтый кружок засохшей мозоли,
и сила рукопожатья до боли.
В них все,
что положено нашим хорошим,
в траншеях сырых бородою обросшим,
глядевшим с тоской человеческой в дали,
где мы —
мы девчонки тогда —
бедовали.
В них все,
что положено нашим упрямым:
и красный рубец и белые шрамы…
И войны, и стройки —
все выносила
этих ладоней
щедрая сила!
Душа моя так ныла
Душа моя так ныла.
Так за душу тянуло.
Так совесть докучала.
Как стертая нога.
Лягу. Крепок сон-темница
Лягу. Крепок сон-темница.
Мышцы чувств напряжены.
Неотвязное мне снится.
Страшные бывают сны.
Там умершие давно
люди — всё еще живые.
Небылицы, дни былые
сон прокрутит, как в кино.
Там все поезда уходят
и вагон всегда не тот.
Там в движеньях несвободен
ты, и поезд твой уйдет.
Собираю в кучу вещи
и не уложу никак…
Мама, подо мной зловещий
разверзается овраг!
И на бреющем полете
самолеты косят степь…
Просыпаюсь. Дрожь колотит.
И в душе тяжелый след.
Четвертый следователь
Четыре следователя вели допрос.
Четверо суток это продолжалось.
Четверо суток матери пришлось
Стоять. Но выстояла, продержалась.
И день и ночь стоять, стоять, стоять, —
в ушах одно и то же: «Блядь, блядь, блядь», —
удары мата, как удары плети.
Шантаж, угрозы, ругань — и опять
всё то же, первый ли, второй ли, третий.
И лишь четвертый следователь был
обычным человеком. Вот где чудо!
Страх, дисциплина и службистский пыл
могли убить в нем все людские чувства,
но человеческое существо
в нем уцелело даже в час жестокий,
благодаря сочувствию его
мать выдержала столько суток стойки.
Он, сидя за столом, как бы дремал,
мать отдыхала, он смотрел сквозь пальцы,
а если кто-то подходил к дверям —
кричала мать, он сразу просыпался.
Про их немой взаимный уговор
узнал бы Третий ли, Второй ли, Первый —
Четвертого бы вывели во двор,
и завтра же его бы жрали черви.
Он не был ни героем, ни борцом
за некую великую идею.
Он «слабость» проявил в борьбе с «врагом»,
в борьбе с несчастной матерью моею.
…Мать выстояла. Все равно ей срок
и дали, и впоследствии продлили.
А внутренности ей потом подшили,
врач в лагере нашелся, старичок.
До этого — в тюрьме — была в тифу…
Повыпали и волосы и зубы…
И прозе-то, не только что стиху,
не описать всей той поры безумной.
Но в памяти у матери моей
остался, через всю тюрьму и лагерь,
Четвертый Следователь, тот, что ей
в годину муки хоть чуть-чуть послабил.
Брачные песни невидимых птиц
Брачные песни невидимых птиц
в небе – как русских церквей перезвон.
Только от первых снесенных яиц
тундра замолкнет – такой здесь закон.
Пальцами красных израненных рук
тянется ива из-подо мха.
В мелкой березке пружинит нога.
А на холмах, на подветренный юг –
красный шиповник, рябина, ольха.