Учитель 0 (0)

Учитель… Слово-то какое!
Учитель! Вот они бегут
Тропиночкой под-над рекою,
Воробышки, что меж собою
Тебя учителем зовут.

Бегут. Румянятся их лица.
А в сумочках — карандаши,
Тетради… и ещё частица
Твоей — на всех одной — души.

Который год — ах, трудно, право,
И вспомнить: годы-то летят! —
Ты перед этою оравой
Встаёшь… который год подряд!

О, сорок пять минут урока!
О, радость полной тишины!
Когда, распахнуты широко,
Глаза к тебе устремлены!

Доверчиво и беззащитно
Глядят они. И ты в кругу
Тех синих, карих глаз, учитель,
Как на некошеном лугу.

Они опять полны вниманья,
Они любви к тебе полны.
Они всё видят! Только ранней
Твоей не видят седины…

Глухарь 0 (0)

Черный веер хвоста,
дуг надбровных рубины,
по бокам, словно латы,
два сильных крыла,
когти как у орла,
клюв почти ястребиный —
мать-природа ему все с избытком дала.
Научила негромкой, но трепетной речи…
И могучим
сумел он себя осознать!
И остался навеки на диво беспечен:
кто там, что там внизу —
наплевать, наплевать!..
Стают снеги в лесу, устоится погода,
он, доверяясь привычной ему высоте,
древний “стих”
основателя, может быть, рода
бормотать начинает еще в темноте:
«Тэк-тэк-тэк!» Запрокинуто жаркое горло,
черный веер распахнут во всю ширину,
и расстегнуты латы, и выгнута гордо
грудь
в ревнивую, в чуткую ту тишину.
«Тэк-тэк-тэк!…» Пусть расколется небо и треснет
под сосною земля! Для него до поры
в мире нет ничего,
кроме собственной песни
и томительной этой любовной игры.
Но на деле — ах, столько веков миновало! —
в мир давно уж на смену бесшумной стреле
громовые, литые пришли самопалы —
сто смертей, коль без промаха,
в каждом стволе!
Ну а он все поет…
Он, как прежде, бормочет
«стих» свой древний —
и слеп в это время, и глух.
И шаги отмеряет к нему между кочек
смерть…
И носятся в воздухе перья да пух,
где упал он. Краснеет брусничинкой спелой
в клюве капелька крови… Бледнеет заря.
Не ошибся счастливый охотник прицелом,
очень точно направил смертельный заряд!
Подошел: «Ух, красавец!» — и поднял,
помешкав.
Крылья — в стороны сразу: «Не птица,
а царь!»
И качнув головою, добавил с усмешкой:
«Но глухарь!
Удивительный просто глухарь!»

Воспоминания о весне 1947 года 0 (0)

Солнечно. Снег ноздреватый и старый
тает, как будто горит.
Лес, на ветру разминая суставы,
черный покуда стоит.
Сосны кой-где зеленеют да елки.
Влагой вскипают ложки.
Русские бабы разбитым проселком
тащат на спинах мешки.
На лошадях бы в такую дорогу —
пусть отдыхают пока…
Ждали:
придут мужики на подмогу —
два лишь пришли мужика.
— Ох, упаду я, наверно, Анютка,
в глазыньках стало темно… —
Русские бабы
в дырявой обутке
тащат на спинах зерно.
(Груз дорогой был доставлен на пристань
с первым гудком на реке.)
Верст шестьдесят до колхоза —
не близко,
даже когда налегке…
— Горстку сжевать бы…
Ты слышишь, Елена?
Горсть?..
— Не дразни, сатана! —
Русские бабы
в грязи по колено,
тащат в мешках семена.
Ну и дорога… Все круче и круче.
Вот наконец и ночлег.
Сунут в печурку сырые онучи,
вынут из торбочек хлеб —
черные,
с примесью всякой кусочки…
Молча присядут к столу
и, повечеряв с крутым кипяточком,
лягут впокат на полу.
Утром
(Ой, нет небольного местечка!)
еле поднимут мешки
и терпеливо начнут от крылечка
трудные мерять шажки.
…В полдень у склада Рожкова Надёха,
что возглавляет колхоз,
встретит их: — Господи! —
скажет со вздохом. —
Кажется, прибыл обоз…

Медведь 0 (0)

По лесу, ломая валежины лапами,
Медведь не крадется — бредет напролом.
Свое государство! И эти палаты
Соснового бора, и тот бурелом…

Захочет — спиною о елку почешется,
Над тонкой березкою вдоволь потешится:
Взберется, за волосы схватит, блажной, —
И ну до земли нагибать ее, нежную…

Плевать, что сычи у него за спиной
За это его обзывают невежею!
Наскучит — и снова, беспечен, шатается,
Нет мяса — овсяною кашей питается:

Насеял мужик возле леса овса.
Меж тем во владеньях спокойствия прежнего
Не стало: зарезали волки лося
И жаждут попробовать сала медвежьего.

А он, уповая на силу былинную,
Все это считает за шалость невинную
И ухом — ни тем, ни другим — не ведет,
От стужи в берлогу зароется, увалень,

И лапищу чуть не полгода сосет:
Ему все равно, что о нем бы ни думали!
Сопит вполноздри он… А кто-то украдкою
Его обложил и под левой лопаткою

Щекочет уже заостренным колом.
Как взрыв, разгибает он тело бугристое
И в рост, разъяренный, идет напролом!
Но поздно. Грохочут жестокие выстрелы…

Отцу 0 (0)

Может быть, зимой, а может, летом
оборвался твой солдатский путь.
Ничего не знаю. Даже это:
в день какой тебя мне помянуть?
В сторону какую поклониться
по-сыновьи праху твоему?..
Черный ворон, вековуха-птица,
ты не в том ли почернел дыму,
что ему, солдату, выел очи?..
И не ты ли, сидя на суку,
перед самым боем напророчил
долюшку такую мужику?
Долюшку — растаять с дымом взрыва
в облаках?..
Несутся облака.
Ворон дремлет. Ворон нем, как рыба.
Только ель скрипит под ним слегка…

В городе на Волге 0 (0)

Как трудно было умирать
солдатам, помнящим о долге,
в том самом городе на Волге —
глаза навеки закрывать.
Как страшно было умирать:
давно оставлена граница,
а огневая колесница
войны
ещё ни шагу вспять…
Как горько было умирать:
«Чем ты подкошена, Россия?
Чужою силой иль бессильем
своим?» — им так хотелось знать.
А пуще им хотелось знать,
солдатам, помнящим о долге,
чем битва кончится на Волге,
чтоб легче было умирать…

Голос 0 (0)

Не трать словесного заряда,
Поэт, коль спит душа! Изволь
помедлить, брат, покуда радость
её наполнит или боль.
Попридержи к бумаге рвенье,
напрасно бисер не мечи:
пусть Мысль, а может быть, Прозренье
сверкнут, как молния в ночи!
Тогда зажги огонь отваги
и, приравняв перо к штыку,
на поле белое бумаги
неспешно выведи строку.
И враг ей встретится ли, друг ли,
она должна звенеть, лишь тронь.
И жечься так, как жгутся угли,
положенные на ладонь!
А без того — зачем же надо
её выдумывать, писать
и бегать с нею по эстрадам?..
Чтоб воздух только сотрясать?

Это почему же 0 (0)

Всё, казалось, пере… пере… пере…
Стала прочно на ноги демвласть.
Замерли заводы. Настежь двери
Складов: больше нечего украсть…
Схлынули Гусинский, Березовский…
Легче стало: меньше шею трёт.
Кое-где колхозные полоски
Зеленью взошли. Вздохнул народ.
Но явилась в образе мессии
Баба, и исторгла из груди:
«Бойтесь, совки! Трепещи, Россия!
Главные реформы впереди!»
Руки-лапы вскинула мегера
В яростном замахе, как палач,
И обуткой крайнего размера,
Грязною, ступила на кумач
Флага…
И с особым сладострастьем
В пол вдавила, словно грузчик, пьян,
Серп и Молот — символ «старой» власти,
Власти… той… рабочих и крестьян.
С юности нервишками неслабый,
Не сдержался я, рванул гужи:
— За кого ты принимаешь, жаба,
И меня, и мой народ, скажи,
Если перед ним с такой «отвагой»
(Знай же: не забудет это он!)
Вытираешь ноги Красным Флагом,
Тем, что был победно над рейхстагом
В сорок пятом им же водружён?
За кого? — ответь, мадам. А кроме —
Коль на то пошло, я должен знать:
Это почему ж в своём-то доме
И пред кем он должен трепетать?
Ведь по многочисленным приметам
Может выйти и наоборот,
Если, наконец, найдёт ответы
На вопросы эти сам народ.

От крылечка 0 (0)

Да, я стартовал от крылечка!
И этим, мой недруг, горжусь!
Крылечко,
да русская печка,
да сани, да в бляшках уздечка —
сама изначальная Русь.

Расправив могутные плечи
и смутных желаний полна,
на небо и землю
с крылечек
веками глядела она.
Поскольку была избяною
и сплошь земляною
была,
поскольку, добавлю,
иною
пока она быть не могла.

Замученной ей, но живучей,
как сын,
загляну в старину,
ни лапти её, ни онучи
вовек не поставлю в вину!

Напротив,
я буду всё боле
дивиться, — изыдь, сатана! —
как в этой жестокой недоле
душой не зачахла она.
Как в ней совместились счастливо —
и в этом её высота! —
незлобивость
и совестливость,
достоинство и прямота!
Земля, над которою
вместе
с конягой пластался мужик,
его не учила ни лести
(пусть лучше отсохнет язык!),
ни лжи, ни торгашеству…
Не был
он мастер купить и продать.
Умел он — свидетелем небо —
насытиться квасом да хлебом
и нищему корку подать.

Забитого,
долготерпеньем
корить ты его погоди.
Запомни, что точка кипенья
высокая в русской груди!

И право, тебе забывать бы
не след, говоря о былом,
кто рушил с Емелькой усадьбы,
со Стенькою шёл напролом.
Кто, чашу терпения выпив,
по Зимнему вдарил плечом…
И гнев тот
октябрьский
Великим
историей был наречён!
И рухнуло рабство!
И с треском
кругом послетали замки…

И к гневу тому, как известно,
причастны в лаптях мужики!
Громили они супостата,
рубили, оставив дела…

Выходит,
крылечко для старта —
площадка не так уж мала…
Не так и плоха она, к слову
(как ты мне о том напевал!):
мой тёзка русоголовый —
Есенин
с неё ж стартовал!

Постоянство 0 (0)

Ю. Бондареву

Славлю постоянство гордых елей,
Потому как ели не из тех,
У кого семь пятниц на неделе,
Кто взирает робко снизу вверх!
Рыжей бровью поведет лишь осень,
Как уже готовы все в лесу
Порыжеть и даже вовсе сбросить
С плеч своих зеленую красу.
Только ели —
не бывало сроду,
Чтобы перекрасились до пят, —
Несмотря на рыжую погоду,
Хоть руби, зеленые стоят.
Мало! Даже в белые метели,
Даже в холода, когда вода
Замерзает,
не сдаются ели,
Не меняют цвета и тогда!
Вот они стоят — сам черт не страшен, —
Отряхают белое с боков,
Здорово похожие на наших
Очень зимостойких мужиков.
Засугробит все кругом — не дрогнут.
Лишь сгореть, как свечка на ветру,
Могут ели. Большего не могут.
Мне такой характер по нутру!

Стихи мои о деревне 0 (0)

Стихи мои о деревне,
и радость моя, и боль!
Кто зову земли не внемлет,
едва ль вас возьмёт с собой
в дорогу — развеять дрёму…
Глухому к земле, ему
стихи про Фому-Ерёму,
сермяжные, ни к чему.
Томов со стихами — груда.
А в тех, говорят, томах
что ни страница — чудо,
что ни куплет, то ах!
Новаторские, блестящие,
строка о строку звенят.
А вы, мои работящие,
в пыли с головы до пят.
Не очень-то вы нарядны
и — где уж там! — не модны.
Вы будничны, не парадны…
И всё-таки вы нужны,
я верю тому, кто в поле
упрямо растит зерно,
чьи с коих-то пор мозоли
в стихах поминать грешно…
Старо и неблагозвучно!
Да полноте, остряки!
А ваши-то белы ручки
не потому ль мягки,
что эти не в меру каменны —
не руки, а жернова!
В мозолях все, как в окалине…
Нужны ли ещё слова!
Добры, горячи по-русски
и грубы на первый взгляд,
корявые эти руки,
красивые эти руки
и впрямь чудеса творят!
Держите ж голову гордо,
стихи мои! Мы и впредь
о них, не жалея горла,
по-своему будем петь!

На сенокосе 0 (0)

Ах, косила да косила —
под кустик косу бросила,
брусок под ветку ивову,
сама по тропке —
к милому!
Иду, жую травиночку,
на ту на луговиночку,
где мною на заметочку
взята рубаха в клеточку…
Иду —
кофтчонка белая
на мне — иду, несмелая,
в резиновых, прокосами,
в сапожках, мытых росами.
Навстречу мне
в два лучика
из-под льняного чубчика
поглядочка нестрогая:
— И то — пора залоговать… —
Костер у ног попыхивал,
дымилась речка тихая,
и чай заварен быстренько
смородиновым листиком.
И я запомню навеки,
как брал меня он за руки,
как целовал, забавушка…
Как пахла медом травушка,
что чуть привяла, скошена…
Как он шептал мне на ушко:
«Любимая, хорошая…»

Одна навек 0 (0)

Но шли худые с фронта вести
в деревню тихую в лесах.
Ах, должность горестней была ли
в войну еще, чем почтальон?..
Как в избах бабы замирали,
когда входил в деревню он.
Какая им, бессчастным, мука
была, зажав ладонью рот,
гадать,
когда он, до заулка
дойдя, свернет иль не свернет.
Как им хотелось, чтоб свернул он,
как было страшно, что свернет!
Как трудно было встать со стула,
когда стучал он у ворот!
Уж проходил бы лучше мимо:
надежда б все-таки была,
что жив кормилец, жив любимый,
воюет, делает дела.
А что не пишет долго — диво ль!
Бумаги нету, может стать.
А может, носит на груди он
письмо, да не с кем отослать.
А почтальон — и слаб и стар он,
ему бы греться на печи —
те извещения без марок
как будто камни волочил.
И каждый раз, как баба, рухнув
снопом, бывало, заревет,
он говорил: “Поплачь, горюха…
Поплачь. Скорее заживет”.
И выходил, толкнувши слабо,
и раз и два, тугую дверь…
И вновь за ним следили бабы:
к кому же он свернет теперь?
К кому же?!
И сбегались вскоре
толпой в сиротское жилье,
чтобы обвыть чужое горе,
обвыть, предчувствуя свое.

У перевоза 0 (0)

Через речку быструю, через плес
я кричала вечером перевоз:
— Спишь ты, что ли, лодочник! Э-ге-гей!
Мне бы на ту сторону поскорей.
Там сейчас гуляние, праздник там… —
Но в ответ мне эхо лишь по кустам:
«Э-ге-гей!..»
Уж туфельки я сняла,
по колени в реченьку забрела,
и машу косыночкой, и кричу,
и боюсь, что платьице замочу…
Вижу: вышел на берег великан,
два крюка — ручищи две — по бокам.
И ко мне от будочки, от ворот
через речку быструю прямо вброд,
в новеньком костюмчике, в башмаках!
— Стой, Маруся! Я тебя… на руках!
Поняла по выходке, по словам —
это мой залеточка, мой Иван!
— Ванечка-а! Ванюшечка-а!..
— Помолчи!
— Ты хоть, Ваня, часики не мочи!
Глянь, тебе уж речка-то по карман,
сокол мой, орелик мой, атаман!
Зря не снял ты, Ванечка, пиджачок…
Ну иди ж, иди ко мне, дурачок!
Я тебя и мокрого обниму! —
И тяну я рученьки встречь ему.
— Обнимай!
Зачем тебе перевоз! —
гаркнул, поднял на руки и понес.
А кругом — ну надо же! — ни души…
— Ванечка… родименький, не спеши! —
Пуще обнимаю я мил-дружка.
Ну, хотя бы кто-нибудь с бережка
глянул, как на Ваниных на руках
я плыву — головушка в облаках!..

Плуг и борозда 0 (0)

Всему начало — плуг и борозда,
поскольку борозда под вешним небом
имеет свойство обернуться хлебом.
Не забывай об этом никогда:
всему начало —
плуг и борозда.

А без начала, ясно, нет конца,
точнее, не конца, а продолженья,
ну а еще точнее — нет движенья
и, значит, завершенья нет.
Венца!

О, сколько раз мы —
век сменяет век —
успели утолить познанья жажду
с тех пор, как сделал борозду однажды
и бросил зерна в землю человек.

Растут, бессчетно множась, города,
Луна
людским становится причалом…
Начало ж остается все началом,
и суть его все та же —
борозда.

Не забывай о нем у пирога
и даже перед сном, смежая веки, —
как забывают о начале
реки,
раздвинув беспредельно берега.

И если стала близкой нам звезда
далекая,
скажи, не оттого ли,
что плуг не заржавел,
что в чистом поле
вновь обернулась хлебом борозда?!

Не забывай об этом никогда.