Сегодня и завтра, волос рыжей —
Лампада, платок, Шуберт.
Сегодня и завтра чужой душе
В промокшей сидеть шубе.
Сегодня и завтра кольцом на лбу
Горит золотое — чу!
Сегодня и завтра лежать в гробу
И слушать твою свечу!
Стихи Леонида Губанова
Еще раз о творчестве
Как в рубашке тифозной,
я в рубашке стиха.
Воспаленью березок
в белом теле стихать.
Только бредить устами:
ночи нынче кочуют…
Получать неспроста
– очи почерк корчуют.
(…Ас чернильностью рек
Лес нехоженых лет.
Чья опушечка якает
детством Пушкина, ягодой.)
Я в тифозной рубашке стиха.
Ты тиха!
Ты за мною сквозь строфы как щели.
Ты замолишь мой пот, как второе крещенье,
или имя дашь на века.
Мне не долго еще,
бред как брод (в полюбившемся месте)
…когда месяц,
и твой вздох задувает свечу,
и один на один я с кончиною чувств
…когда месяц.
А на утро, как выпал на ивы туман,
первопуток строфы заследили чужими глазами.
Во мне умер поэт, и кричали грачи: – От ума
Невезенье твое, наказанье.
Ах, тебе рыжим мальчиком в будни стекать,
полно мучиться дурью, полно.
На столе голубеют рубашки стиха –
ни одна мне не в пору.
Ну а тем, кто надел мою страшную робу,
заражаться поэзией
и всю ночь, как получится,
биться лбом перед образом вечного гроба
и с последнею рифмой под ладаном мучиться!!!
Продавец туч
Когда цари не поминали,
когда цветы не поливали,
пролепетала даль: «Хвали!»
Мои весёлые сандалии
в свои ладошки поплевали,
и пальцы ластились в крови.
Я сохранил хрустальный вызов
принцесс из дальнозорких высей
и ничего не попросил.
Но я из камня песню высек,
столкнул я лбами бесов бисер,
и прохрипели те — спаси!
И вот, рассеянно и нервно
перебирая тучи неба,
я захотел продать одну,
ту, что красой блистала немо,
похожая на Псковский кремль
и на погибшую жену.
Мне деньги отсчитали нагло,
потом её побрили наголо
и за собою увели.
Она купилась и заплакала,
вся вышла, и с кровавой дракою
во мне скончался ювелир!..
Вербую вербную неделю
Вербую вербную неделю:
быть Храму!
Медовым рощам и медведям
бить храпом.
И уходить от топоров, от пил,
где я тоску сырых болот отпил.
Где я отведал злость и грусть,
узнал по тишине холёной —
что каждая лягушка — Русь,
со сбитой, золотой короной!
Я выковал себя как меч
Я выковал себя как меч,
И в ножны ты меня не прячь.
Пока кровава наша речь,
Я не могу в могилу лечь,
Я сам – и Ангел, и палач!
И мне пора с могучих плеч
Срубить все головы дракону.
Огнём вселенную зажечь,
На плуг Медведицы налечь
И с Музы – написать икону!…
И вечности изменчивый поклон
И вечности изменчивый поклон,
и вежливая ложь – не пить ни грамма,
и сорок тысяч сгорбленных икон,
что в очереди по подвалам храма,
волнуясь, встали в трещинках, в пыли,
перебирая ризы как платочек.
Ах, чтобы написать вам смысл земли,
мне не хватает лишь двенадцать точек
тех звёзд блаженных, где душа моя
студит виски и с неподдельной грустью
к последней церкви шлёт, боготворя,
слёз неземных земное захолустье.
Цепочкою юродивых мой почерк –
в железах буквы и в крови колена,
а на губах фиалковых пророчеств –
надменно угрожающая пена.
И вечности изменчивый поклон,
и то ли крышка, то ли просто фляжка
через плечо… и колокольный звон,
что одевает в белую рубашку.
Художник
Холст 37 на 37.
Такого же размера рамка.
Мы умираем не от рака
И не от старости совсем.
Когда изжогой мучит дело,
Нас тянут краски теплой плотью.
Уходим в ночь от жен и денег.
На полнолуние полотен.
Да, мазать мир! Да, кровью вен!
Забыв болезни, сны, обеты!
И умирать из века в век
На голубых руках мольберта.
Открытка Асе Муратовой
Я надену вечернее платье моего легкого почерка,
Посажу на голову белого голубя,
А потом отнесу на твою почту
Афоризмы своего разрезанного горла.
Я давно не волновался в каторжный свист,
И давно меня не мучит царская лесть.
На крапиве растянулся мой последний горнист,
И на теле у него всех царапин не счесть.
Не пришел еще, наверное, прелестный срок –
Взять ромашку с его губ и открыть глаза…
Будет пить он и гулять, пока хочет Бог,
Пока гонят лошадей ко мне четыре туза.
Застегнусь ли я опять на алмазные пуговицы,
Буду водку с кем-то пить, дерзкий и мраморный,
Ничего я не хочу в вашей жуткой путанице –
Я давно уже не ранний, но все же раненый!..
Распятие с эмалью
Посвящается В. Пятницкому
Излишки гордости, как сало прозябанья.
Малиновой зарёй я не услышал звон
всех тех, к кому спешат подснежники признаний,
признания царей, цариц лукавый сон.
Я тоже по плечу лукавому столетью,
по-ухарски светло от свечек и гробниц,
и бабочки летят на паутину смерти,
где дым от папирос и хохот от бойниц.
В простуженных коврах лежит ленивый невод
моих черновиков, который рвать пора,
и шелушится грусть, и гусь ругает небо,
и мысли смелые гуляют в топорах.
Я навещаю тех, кто носит брови северней.
И шуба не нужна блаженному от слёз,
и церковь, как горчицу на мясо ябед велено,
и, шапку заломив, юродствует погост.
И гонит туча точку, и гонит точка — тучу,
кому отдать мой всхлип за вашу благодать?
Когда хитрым-хитро я поцелую ручку,
и мне готовит взбучку императрица-блядь.
За профилем увял романчиков пяток.
Простые кандалы придумали не скоро.
И рифмы, как бабьё, топтали эпилог,
хотели в женихи иметь лихое слово.
Как я не пощадил их жалкие желанья?
Как я не посетил их медный самовар,
где пряники сладки, горьки воспоминанья
и под скамейкою ржавеет самопал,
где горбоноса жуть, всегда курноса бочка —
там наше небо жрут и брагой ляжки мочат,
лихие мужички лихие вилы точат,
когда своим отцам не отдаются дочки.
Лёд обломает лад, где православный люд?
Грудь обкорнает град, не говорят — так пьют.
Распятие — словно рукопись, рукопись — как распятие,
это гуляют русские, если и кровь спятила.
Господи! Сохрани мне шерсть, чтоб уйти в леса,
пальцы у Паганини, длинные, как глаза!..
Гравюра
Последний галстук растаял на шее Есенина,
И апрель погиб в глазах Маяковского.
Вот уж сени Ада запахли севером,
Вот уж серенады запахли розгами.
Я лежу ногами вперед в сентябрь,
Там, где пурпур осин языком обжигающим,
Где за пьяными ляжками берез следят
Не желанные, нет, скорей – желающие.
Белые конницы моих сновидений
Выпытывают то, что вчера сказал,
Последние любовницы, как привиденья,
Борзыми бегают по моим глазам.
Они меня преследуют, догоревшие свечи,
Противные, холодные, холеные трупы,
Смотрите, вошла Муза, и делать нечего –
Обветренной щекою ищу ее губы.
Но подхалимка-ночь смазала с карты
Все-все-все… светлое-светлое,
Приходится зажечь последнего марта
Глупые милые детские сновиденья.
Обожди, Муза… бархатом, инеем,
Я совсем не ждал тебя, моя белая,
Ведь когда не пишу, то с распутным именем
Я по глупым бабам бегаю… бегаю…
Но центральной иконой в душе непослушной
Ты не запылишься и не заблудишься…
Буду спать на камне как на подушке,
Лишь бы ты рядом, зачем волнуешься?!
Это, Муза, не морщины, это – волны лба,
Набегают на глаза и затем откатываются…
Да, я знаю, я – погиб, и моя судьба
Целый век у ваших ног в любви раскалывается!
Бандероль священно любимому
Александру Галичу
Молись, гусар, пока крылечко алое,
сверкай и пой на кляче вороной,
пока тебя седые девки балуют
и пьяный нож обходит стороной.
Молись, гусар, отныне и присно,
на табакерке сердце выводи,
и пусть тебя похлопает отчизна
святым прикладом по святой груди.
Молись, гусар, за бочками, бачками
на веер карт намечены дуэли,
да облака давно на вас начхали,
пока вы там дымили и дурели.
Молись, гусар! Уже кареты поданы.
Молись, гусар! Уже устали чваниться.
Гарцуют кони, и на бабах проданных
любовь твоя загубленная кается.
Молись гусар! Во имя прошлых девок,
во имя Слова, что тобой оставлено,
и может быть твое шальное тело
в каких-нибудь губерниях состарится.
Молись, гусар, пока сады не поняли.
Молись, гусар, пока стрельцы не лаются,
ведь где-нибудь подкрасит губы молния,
чтобы тебе при случае понравиться.
И только тень, и только пепел, пепел,
паленый конь, и лишь грачи судачат.
И только вздрогнет грязно-медный гребень…
А снявши голову по волосам не плачут!
Открытка вам на память
Знаю, я банален, как смертельно-раненый,
в вашем балагане для меня нет места,
души разворованы, все сердца украдены,
в сатанинских масках все мои невесты.
Неужели нужен мне лишь кусочек мяса,
чтобы согревал, называл по имени?
Ненавижу вас я, словно нищих касса,
теребят на свет только глазки синие.
Да, я выпил всё – и вас, извините,
пропустил твройным одеколоном с ваточкой…
Не хотите ли купить тот вытрезвитель,
чтобы завладеть моей фотокарточкой?!
Жизнь
Жизнь — это наслаждение погоста,
грубый дом дыма,
где ласточка поседевшей головою бьется
в преисподней твоего мундира.
Жизнь — это потный лоб Микеланджело.
Жизнь — это перевод с немецкого.
Сколько хрусталя серебряные глаза нажили?
Сколько пощечин накопили щечки прелестные?
Я буду стреляться вторым за наместником
сего монастыря, то есть тела,
когда твоя душа слезою занавесится,
а руки побелеют белее мела.
Из всего прошлого века выбрали лишь меня.
Из других — Разина струги, чифирь Пугачева.
Небо желает дать ремня.
Небо — мой тулуп, дородный, парчовый.
Раскаленный кусок золота, молодая поэтесса — тоска,
Четыре мужика за ведром водки…
Жизнь — это красная прорубь у виска
каретою раздавленной кокотки.
Я не плачу, что наводнение в Венеции,
и на венских стульях моих ушей
лежит грандиозная библия моего величия
и теплые карандаши. Темные карандаши всегда Богу по душе.
Богу по душе с каким-нибудь малым
по голубым распятиям моих вен,
где, словно Пушкин, кровь ругается матом
сквозь белое мясо всех моих белых поэм!
Стихотворение с таблицей умножения
сегодня облетают просьбы,
сегодня бьют картавых слуг,
а ты бледна, как дважды восемь,
и проседь выбегает вслух.
откуда ты, о чем ты, камешек,
нелепая, как дама пик.
ты знаешь, как пасутся клавиши
и задыхается парик.
в кривое зеркало ныряя,
всю ночь, до первых пьяных птиц,
я примеряю, примеряю
полупальто самоубийц.
как мне обидно путать карты —
что… где ты… как ты… если храм —
не подражай, не потакай ты
моим искусанным губам.
еще найдутся кавалеры,
но ты умрешь, как дважды пять,
холеный хмурою холерой,
я буду косы расплетать.
любимая, а может нет,
случайная она… чужая.
терпимая, какой паркет
ходить по комнате мешает?
наверно выше этажом,
наверное снег, не штукатурка,
я молча к гробу подошел:
«какая милая шкатулка!»
как дважды два крестили Русь,
я за тебя на этой гари
умоюсь или помолюсь
голубоглазыми руками
Тоскует дух, немеет тело
Тоскует дух, немеет тело,
Непримирим Господь в крови.
Такая птица улетела,
Достойная моей любви…
И вот уже, печальный странник,
Смотрю на голое окно,
Где по ночам играет в гранях
Всё утешительней вино.
Но и вино меня печальней,
Как будто я осиротел,
Между холодными свечами
Мне шепчет, чтоб не пил, а пел…
А как мне петь — когда струится
Такая жалость по душе —
Что был бы кольт — и застрелиться!
Потом в гробу похорошеть,
И пить, и петь, и что мне делать —
Не знаю… Грусть со всех сторон…
Такая птица улетела,
А может, это был лишь сон?
Не трус и не убийца я,
Но не хватает, словно воздух,
Скороговорки «я — твоя!»,
Горячих губ, локтей тех острых,
И тот неповторимый взгляд,
Тот взгляд, божественно-послушный —
Так дети в сумерках глядят,
Следя за молнией…
Послушай!
Я тоже — Твой! Твой — навсегда!
Пока меня земля здесь носит,
Пока в моих глазах звезда,
И просеки одной лишь просьбы:
Храни меня ради Христа,
И милосердна будь ты к боли!..
Твоей тревоги арестант,
Как блудный сын, вернусь с любовью.
Но… похоронный звон по сердцу
И рюмок сладкий перезвон,
И, словно с кровью полотенце,
В то утро лживый небосклон.
Нет сил ни плакать, ни молиться,
Ни утолить печаль в вине —
Такая улетела птица…
Нет! Вот она — горит в огне…