Чёрное дуло блокадной ночи…
Холодно,
холодно,
холодно очень…
Вставлена вместо стекла
картонка…
Вместо соседнего дома –
воронка…
Поздно.
А мамы всё нет отчего-то…
Еле живая ушла на работу…
Есть очень хочется…
Страшно…
Темно…
Умер братишка мой…
Утром…
Давно…
Вышла вода…
Не дойти до реки…
Очень устал…
Сил уже никаких…
Ниточка жизни натянута тонко…
А на столе –
на отца похоронка…
Стихи о блокаде Ленинграда
8 Сентября, обычный день недели
8 сентября, обычный день недели,
Начало осени, красивое и яркое,
Сентябрьский ветерок, и голуби летели,
И лес к себе манил людей подарками,
И тишиной, и свежестью дыхания.
Привычно занималось утро раннее…
Так было до того или потом,
Но в этот год беда стучалась в дом.
В том 41-ом памятном году
Железным обручем сковало красоту,
Безжалостный, губительный охват,
Жизнь ленинградцев превративший в ад, –
БЛОКАДА. Нам, живущим, не понять,
Что чувствовал ребёнок, угасая,
Везя на санках умершую мать
И губы от бессилия кусая…
Звучат сирены, метронома звук
Тревожит память деточек блокадных,
Им выпало без счёта адских мук,
Труда для фронта без речей парадных,
Им выпало, но люди не сдалИсь,
Не сдался город, взрослые и дети!
Их памяти, живущий, поклонись
И расскажи – пусть помнят! – нашим детям.
Облака
Наш хлебный суточный паёк
Ладонь и ту не закрывает.
И человек, который слёг,
Теперь — всё чаще — умирает.
И потому что нету сил,
А над землёю вьюга стонет,
Мы мёртвых, чтоб не рыть могил,
В траншеях городских хороним.
Бушует голод. И пока
Не разорвать кольца блокады.
И от пожаров облака —
Красны, проплыв над Ленинградом.
От них пылает небосклон.
И враг, увидя их, в смятенье:
В них — боль, и гнев, и дрожь знамён
Перед началом наступленья.
Осень на Пискаревском
Проливная пора в зените,
дачный лес
почернел и гол.
Стынет памятник.
На граните
горевые слова Берггольц.
По аллеям листва бегом…
Память в камне,
печаль в металле,
машет вечным крылом огонь…
Ленинградец душой и родом,
болен я Сорок первым годом.
Пискаревка во мне живет.
Здесь лежит половина города
и не знает, что дождь идет.
Память к ним пролегла сквозная,
словно просека
через жизнь.
Больше всех на свете,
я знаю,
город мой ненавидел фашизм.
Наши матери,
наши дети
превратились в эти холмы.
Больше всех,
больше всех на свете
мы фашизм ненавидим,
мы!
Ленинградец душой и родом,
болен я Сорок первым годом.
Пискаревка во мене живет.
Здесь лежит половина города
и не знает, что дождь идет…
Ленинградская поэма
I
Я как рубеж запомню вечер:
декабрь, безогненная мгла,
я хлеб в руке домой несла,
и вдруг соседка мне навстречу.
— Сменяй на платье,— говорит,—
менять не хочешь — дай по дружбе.
Десятый день, как дочь лежит.
Не хороню. Ей гробик нужен.
Его за хлеб сколотят нам.
Отдай. Ведь ты сама рожала…—
И я сказала: — Не отдам.—
И бедный ломоть крепче сжала.
— Отдай,— она просила,— ты
сама ребенка хоронила.
Я принесла тогда цветы,
чтоб ты украсила могилу.—
…Как будто на краю земли,
одни, во мгле, в жестокой схватке,
две женщины, мы рядом шли,
две матери, две ленинградки.
И, одержимая, она
молила долго, горько, робко.
И сил хватило у меня
не уступить мой хлеб на гробик.
И сил хватило — привести
ее к себе, шепнув угрюмо:
— На, съешь кусочек, съешь… прости!
Мне для живых не жаль — не думай.—
…Прожив декабрь, январь, февраль,
я повторяю с дрожью счастья:
мне ничего живым не жаль —
ни слез, ни радости, ни страсти.
Перед лицом твоим, Война,
я поднимаю клятву эту,
как вечной жизни эстафету,
что мне друзьями вручена.
Их множество — друзей моих,
друзей родного Ленинграда.
О, мы задохлись бы без них
в мучительном кольце блокады.
II
. . . . . . . . . . .
. . . . . . . . . . .
III
О да — иначе не могли
ни те бойцы, ни те шоферы,
когда грузовики вели
по озеру в голодный город.
Холодный ровный свет луны,
снега сияют исступленно,
и со стеклянной вышины
врагу отчетливо видны
внизу идущие колонны.
И воет, воет небосвод,
и свищет воздух, и скрежещет,
под бомбами ломаясь, лед,
и озеро в воронки плещет.
Но вражеской бомбежки хуже,
еще мучительней и злей —
сорокаградусная стужа,
владычащая на земле.
Казалось — солнце не взойдет.
Навеки ночь в застывших звездах,
навеки лунный снег, и лед,
и голубой свистящий воздух.
Казалось, что конец земли…
Но сквозь остывшую планету
на Ленинград машины шли:
он жив еще. Он рядом где-то.
На Ленинград, на Ленинград!
Там на два дня осталось хлеба,
там матери под темным небом
толпой у булочной стоят,
и дрогнут, и молчат, и ждут,
прислушиваются тревожно:
— К заре, сказали, привезут…
— Гражданочки, держаться можно…—
И было так: на всем ходу
машина задняя осела.
Шофер вскочил, шофер на льду.
— Ну, так и есть — мотор заело.
Ремонт на пять минут, пустяк.
Поломка эта — не угроза,
да рук не разогнуть никак:
их на руле свело морозом.
Чуть разогнешь — опять сведет.
Стоять? А хлеб? Других дождаться?
А хлеб — две тонны? Он спасет
шестнадцать тысяч ленинградцев.—
И вот — в бензине руки он
смочил, поджег их от мотора,
и быстро двинулся ремонт
в пылающих руках шофера.
Вперед! Как ноют волдыри,
примерзли к варежкам ладони.
Но он доставит хлеб, пригонит
к хлебопекарне до зари.
Шестнадцать тысяч матерей
пайки получат на заре —
сто двадцать пять блокадных грамм
с огнем и кровью пополам.
…О, мы познали в декабре —
не зря «священным даром» назван
обычный хлеб, и тяжкий грех —
хотя бы крошку бросить наземь:
таким людским страданьем он,
такой большой любовью братской
для нас отныне освящен,
наш хлеб насущный, ленинградский.
IV
Дорогой жизни шел к нам хлеб,
дорогой дружбы многих к многим.
Еще не знают на земле
страшней и радостней дороги.
И я навек тобой горда,
сестра моя, москвичка Маша,
за твой февральский путь сюда,
в блокаду к нам, дорогой нашей.
Золотоглаза и строга,
как прутик, тоненькая станом,
в огромных русских сапогах,
в чужом тулупчике, с наганом,—
и ты рвалась сквозь смерть и лед,
как все, тревогой одержима,—
моя отчизна, мой народ,
великодушный и любимый.
И ты вела машину к нам,
подарков полную до края.
Ты знала —я теперь одна,
мой муж погиб, я голодаю.
Но то же, то же, что со мной,
со всеми сделала блокада.
И для тебя слились в одно
и я и горе Ленинграда.
И, ночью плача за меня,
ты забирала на рассветах
в освобожденных деревнях
посылки, письма и приветы.
Записывала: «Не забыть:
деревня Хохрино. Петровы.
Зайти на Мойку сто один
к родным. Сказать, что все здоровы,
что Митю долго мучил враг,
но мальчик жив, хоть очень
слабый…»
О страшном плене до утра
тебе рассказывали бабы
и лук сбирали по дворам,
в холодных, разоренных хатах:
— На, питерцам свезешь, сестра.
Проси прощенья — чем богаты…—
И ты рвалась — вперед, вперед,
как луч, с неодолимой силой.
Моя отчизна, мой народ,
родная кровь моя,— спасибо!
V
. . . . . . . . . . .
. . . . . . . . . . .
VI
Вот так, исполнены любви,
из-за кольца, из тьмы разлуки
друзья твердили нам: «Живи!»,
друзья протягивали руки.
Оледеневшие, в огне,
в крови, пронизанные светом,
они вручили вам и мне
единой жизни эстафету.
Безмерно счастие мое.
Спокойно говорю в ответ им:
— Друзья, мы приняли ее,
мы держим вашу эстафету.
Мы с ней прошли сквозь дни зимы.
В давящей мгле ее терзаний
всей силой сердца жили мы,
всем светом творческих дерзаний.
Да, мы не скроем: в эти дни
мы ели землю, клей, ремни;
но, съев похлебку из ремней,
вставал к станку упрямый мастер,
чтобы точить орудий части,
необходимые войне.
Но он точил, пока рука
могла производить движенья.
И если падал — у станка,
как падает солдат в сраженье.
И люди слушали стихи,
как никогда,— с глубокой верой,
в квартирах черных, как пещеры,
у репродукторов глухих.
И обмерзающей рукой,
перед коптилкой, в стуже адской,
гравировал гравер седой
особый орден — ленинградский.
Колючей проволокой он,
как будто бы венцом терновым,
кругом — по краю — обведен,
блокады символом суровым.
В кольце, плечом к плечу, втроем —
ребенок, женщина, мужчина,
под бомбами, как под дождем,
стоят, глаза к зениту вскинув.
И надпись сердцу дорога,—
она гласит не о награде,
она спокойна и строга:
«Я жил зимою в Ленинграде».
Так дрались мы за рубежи
твои, возлюбленная Жизнь!
И я, как вы,— упряма, зла,—
за них сражалась, как умела.
Душа, крепясь, превозмогла
предательскую немощь тела.
И я утрату понесла.
К ней не притронусь даже словом —
такая боль… И я смогла,
как вы, подняться к жизни снова.
Затем, чтоб вновь и вновь сражаться
за жизнь.
Носитель смерти, враг —
опять над каждым ленинградцем
заносит кованый кулак.
Но, не волнуясь, не боясь,
гляжу в глаза грядущим схваткам:
ведь ты со мной, страна моя,
и я недаром — ленинградка.
Так, с эстафетой вечной жизни,
тобой врученною, отчизна,
иду с тобой путем единым,
во имя мира твоего,
во имя будущего сына
и светлой песни для него.
Для дальней полночи счастливой
ее, заветную мою,
сложила я нетерпеливо
сейчас, в блокаде и в бою.
Не за нее ль идет война?
Не за нее ли ленинградцам
еще бороться, и мужаться,
и мстить без меры? Вот она:
— Здравствуй, крестник
красных командиров,
милый вестник,
вестник мира…
Сны тебе спокойные приснятся
битвы стихли на земле ночной.
Люди неба больше не боятся,
неба, озаренного луной.
В синей-синей глубине эфира
молодые облака плывут.
Над могилой красных командиров
мудрые терновники цветут.
Ты проснешься на земле цветущей,
вставшей не для боя — для труда.
Ты услышишь ласточек поющих:
ласточки
вернулись в города.
Гнезда вьют они — и не боятся!
Вьют в стене пробитой, под окном:
крепче будет гнездышко держаться,
люди больше не покинут дом.
Так чиста теперь людская радость,
точно к миру прикоснулась вновь.
Здравствуй, сын мой, жизнь моя, награда,
здравствуй, победившая любовь!
Всё будет
Всё будет, всё. И город без зениток,
И ленинградцы вновь забудут о луне.
Зажжётся свет в твоём окне открытом,
И уезжать не нужно будет мне.
Но только здесь, в укрытье, у орудий,
Военный ветер мне покой несёт.
И только здесь, вздыхая всею грудью,
Я понимаю: будет, будет всё!
Моя медаль
…Осада длится, тяжкая осада,
невиданная ни в одной войне.
Медаль за оборону Ленинграда
сегодня Родина вручает мне.
Не ради славы, почестей, награды
я здесь жила и всё могла снести:
медаль «За оборону Ленинграда»
со мной, как память моего пути.
Ревнивая, безжалостная память!
И если вдруг согнёт меня печаль, –
я до тебя тогда коснусь руками,
медаль моя, солдатская медаль.
Я вспомню всё и выпрямлюсь, как надо,
чтоб стать ещё упрямей и сильней…
Взывай же чаще к памяти моей,
медаль «За оборону Ленинграда».
…Война ещё идёт, ещё – осада.
И, как оружье новое в войне,
сегодня Родина вручила мне
медаль «За оборону Ленинграда».
Я не был на фронте, но знаю
Я не был на фронте, но знаю
Как пули над ухом свистят,
Когда диверсанты стреляют
В следящих за ними ребят,
Как пули рвут детское тело
И кровь алым гейзером бьёт…
Забыть бы всё это хотелось,
Да ноющий шрам не даёт.
Я не был на фронте, но знаю
Сгоревшей взрывчатки угар.
Мы с Юркой бежали к трамваю,
Вдруг свист и слепящий удар…
Оглохший, в дымящейся куртке,
Разбивший лицо о панель,
Я всё же был жив, а от Юрки
Остался лишь только портфель.
Я не был на фронте, но знаю
Тяжелый грунт братских могил.
Он, павших друзей накрывая,
И наши сердца придавил.
Как стонет земля ледяная,
Когда аммонала заряд
могилы готовит, я знаю,
Мы знаем с тобой, Ленинград.
Блокадная ласточка
Весной сорок второго года
множество ленинградцев
носило на груди жетон —
ласточку с письмом в клюве.
Сквозь года, и радость, и невзгоды
вечно будет мне сиять одна —
та весна сорок второго года,
в осажденном городе весна.
Маленькую ласточку из жести
я носила на груди сама.
Это было знаком доброй вести,
это означало: «Жду письма».
Этот знак придумала блокада.
Знали мы, что только самолет,
только птица к нам, до Ленинграда,
с милой-милой родины дойдет.
…Сколько писем с той поры мне было.
Отчего же кажется самой,
что доныне я не получила
самое желанное письмо?!
Чтобы к жизни, вставшей за словами,
к правде, влитой в каждую строку,
совестью припасть бы, как устами
в раскаленный полдень — к роднику.
Кто не написал его? Не выслал?
Счастье ли? Победа ли? Беда?
Или друг, который не отыскан
и не узнан мною навсегда?
Или где-нибудь доныне бродит
то письмо, желанное, как свет?
Ищет адрес мой и не находит
и, томясь, тоскует: где ж ответ?
Или близок день, и непременно
в час большой душевной тишины
я приму неслыханной, нетленной
весть, идущую еще с войны…
О, найди меня, гори со мною,
ты, давно обещанная мне
всем, что было,- даже той смешною
ласточкой, в осаде, на войне…
Сотый день
Вместо супа — бурда из столярного клея,
Вместо чая — заварка сосновой хвои.
Это б всё ничего, только руки немеют,
Только ноги становятся вдруг не твои.
Только сердце внезапно сожмётся, как ёжик,
И глухие удары пойдут невпопад…
Сердце! Надо стучать, если даже не можешь.
Не смолкай! Ведь на наших сердцах — Ленинград.
Бейся, сердце! Стучи, несмотря на усталость,
Слышишь: город клянётся, что враг не пройдёт!
…Сотый день догорал. Как потом оказалось,
Впереди оставалось ещё восемьсот.
Гроза над Ленинградом
Гром, старый гром обыкновенный
Над городом загрохотал.
— Кустарщина! — сказал военный,
Махнул рукой и зашагал.
И даже дети не смутились
Блеснувших молний бирюзой.
Они под дождиком резвились,
Забыв, что некогда крестились
Их деды под такой грозой.
И празднично деревья мокли
В купели древнего Ильи,
Но вдруг завыл истошным воплем
Сигнал тревоги, и вдали
Зенитка рявкнула овчаркой,
Снаряд по тучам полыхнул,
Так неожиданно, так жарко
Обрушив треск, огонь и гул.
— Вот это посерьезней дело! —
Сказал прохожий на ходу,
И все вокруг оцепенело,
Почуя в воздухе беду.
В подвалах схоронились дети,
Недетский ужас затая.
На молнии глядела я…
Кого грозой на этом свете
Пугаешь ты, пророк Илья?
Опять война, опять блокада
Опять война,
Опять блокада, —
А может, нам о них забыть?
Я слышу иногда:
«Не надо,
Не надо раны бередить.
Ведь это правда, что устали
Мы от рассказов о войне.
И о блокаде пролистали
Стихов достаточно вполне».
И может показаться:
Правы
И убедительны слова.
Но даже если это правда,
Такая правда
Не права!
Я не напрасно беспокоюсь,
Чтоб не забылась та война:
Ведь эта память — наша совесть.
Она, как сила, нам нужна.
Баллада о седых
Говорят, нынче в моде седые волосы,
И «седеет» безумно молодость.
И девчонка лет двадцати
Может гордо седою пройти.
Но какому кощунству в угоду,
И кому это ставить в вину.
Как нельзя вводить горе в моду,
Так нельзя вводить седину.
Память, стой, замри! Это надо.
То из жизни моей — не из книжки…
Из блокадного Ленинграда
Привезли седого мальчишку.
Я смотрела на чуб с перламутром
И в глаза его очень взрослые.
Среди нас он был самым мудрым,
Поседевший от горя подросток.
А ещё я помню солдата.
Он был контужен взрывом гранаты.
И оглох… И навек онемел…
Вот тогда, говорят, поседел.
О, седая и мудрая старость.
О, седины неравных боёв.
Сколько людям седин досталось
От неотданных городов.
А от тех, что пришлось отдать —
Поседевших не сосчитать.
Говорят, нынче в моде седИны…
Нет, не мода была тогда:
В городах седые дымины,
И седая в селе лебеда.
И седые бабы-вдовицы,
И глаза, седые от слёз,
И от пепла седые лица
Над холмом поседевших берёз.
Пусть сейчас не война… Не война…
Но от горя растёт седина.
… Эх ты, модница, злая молодость.
Над улыбкой седая прядь…
Это даже похоже на подлость…
За полтинник седою стать.
… Я не против дерзости в моде,
Я за то, чтобы модною слыть.
Но седины, как славу, как орден
Надо, выстрадав, заслужить!…
Разговор с соседкой
Дарья Власьевна, соседка по квартире,
сядем, побеседуем вдвоем.
Знаешь, будем говорить о мире,
о желанном мире, о своем.
Вот мы прожили почти полгода,
полтораста суток длится бой.
Тяжелы страдания народа —
наши, Дарья Власьевна, с тобой.
О, ночное воющее небо,
дрожь земли, обвал невдалеке,
бедный ленинградский ломтик хлеба —
он почти не весит на руке…
Для того чтоб жить в кольце блокады,
ежедневно смертный слышать свист —
сколько силы нам, соседка, надо,
сколько ненависти и любви…
Столько, что минутами в смятенье
ты сама себя не узнаешь:
«Вынесу ли? Хватит ли терпенья?
— «Вынесешь. Дотерпишь. Доживешь».
Дарья Власьевна, еще немного,
день придет — над нашей головой
пролетит последняя тревога
и последний прозвучит отбой.
И какой далекой, давней-давней
нам с тобой покажется война
в миг, когда толкнем рукою ставни,
сдернем шторы черные с окна.
Пусть жилище светится и дышит,
полнится покоем и весной…
Плачьте тише, смейтесь тише, тише,
будем наслаждаться тишиной.
Будем свежий хлеб ломать руками,
темно-золотистый и ржаной.
Медленными, крупными глотками
будем пить румяное вино.
А тебе — да ведь тебе ж поставят
памятник на площади большой.
Нержавеющей, бессмертной сталью
облик твой запечатлят простой.
Вот такой же: исхудавшей, смелой,
в наскоро повязанном платке,
вот такой, когда под артобстрелом
ты идешь с кошелкою в руке.
Дарья Власьевна, твоею силой
будет вся земля обновлена.
Этой силе имя есть — Россия
Стой же и мужайся, как она!
А рядом были плиты Ленинграда
Война с блокадой чёрной жили рядом,
Земля была от взрывов горяча.
На Марсовом тогда копали гряды,
Осколки шли на них, как саранча!
На них садили стебельки картошки,
Капусту, лук на две иль три гряды —
От всех печалей наших понемножку,
От всей тоски, нахлынувшей беды!
Без умолку гремела канонада,
Влетали вспышки молнией в глаза,
А рядом были плиты Ленинграда,
На них темнели буквы,
Как гроза!